Михал Михалычи
Этот разговор у меня состоялся с
одним уже очень старым человеком по имени Михал Михалыч. Знали мы друг друга давно,
уже более тридцати лет, а потому, в нашем-то возрасте – чего уж лукавить?
Разговор получился откровенный.
Мы сидели в уютном ресторане
недалеко от Молекона, гаванской набережной, в районе 23-й авениды, и попивали
крошечными чашечками лучший в мире, кубинский кофе. Занесло нас на Кубу разными
путями: у меня – контракт, он – туристом.
- Мне было неполных 18, когда
началась война. Мы только-только начали учёбу в школе НКВД – нас тут же собрали
и направили весь курс в заградотряд: немец рвался, не встречая, практически,
никакого сопротивления, к Ленинграду и был уже на подступах. Нас
проинструктировали, как и что надо делать на передовой и отправили в окопы, на
Лужское направление. Перед нами, в нескольких десятках метров, походил передний
край окопов.
Фронт замедлился у самого города:
за нами были корпуса Кировского завода, продолжавшего выпускать танки, несмотря
на артобстрелы и бомбёжки с воздуха. Фронт то отступал на три-четыре сотни
метров, то вновь отодвигался, с огромными усилиями и немыслимыми потерями. И мы
– то отступали под прикрытием переднего края, то двигались за ним, соблюдая
дистанцию в 30-50 метров. Таким образом траншеи шли волнами наподобие морских:
на километровом участке вглубь обороны их было не менее двух десятков, этих
траншейных волн.
Я отвечал за отделение пехоты,
расположенное прямо передо мной. Я должен был один удерживать этот десяток
людей. Их затылки, прикрытые касками,
были их единственной защитой от нашего заграждения: если кто-то поворачивался к
нам лицом без приказа о передислокации, он получал пулю – таков был жестокий
приказ и суровая необходимость войны. Мы обязаны были стрелять по своим.
Нас инструктировали и накачивали:
в армии полно трусов, предателей и дезертиров, по сути только мы и сдерживали
врага, не давая отступать нашим. Нам внушали презрение и ненависть к ним,
сидящим в окопах впереди нас.
Немцев мы два с половиной года
этой окопной жизни так толком и не видели: может раза два или три я видел их
пехотную цепь в двухстах-трёхстах метрах от нас. Наша цель была не они, а те,
что были прямо перед нами.
А те, что были перед нами, как мы
вскоре узнали, были такими же как мы курсантами, но только ленинградской
мореходки. Их также как и нас мобилизовали, дали винтовки и бросили против
подступающих к городу немцев.
Волей-неволей мы стали узнавать
их, ведь каждый день ты видишь эти каски и шинели под своим прицелом.
Нас и кормили получше, чем их, и
обмундирование у нас было теплей и добротней, и, когда снимали на передышку,
старались как-то развлечь. Мы понимали, что мы, загранотряды НКВД, гораздо
важней, чем эти, впереди нас. Мы – надежный щит, а они, ведь они, если бы не
было войны, плавали бы заграницу, могли бы сбежать, предать – не только в
военное, но и в мирное время.
Да, мы относились к ним с
подозрением, ведь они в любой момент могли поднять лапы вверх или бежать с
линии огня, но, с другой стороны, мы стали их узнавать по лицам, голосам,
фигурам. Особенно мне запомнился один – коренастый, немного увалень. Его, как и
меня, звали Мишкой. Изредка я ловил на себе его взгляд, немного испуганный,
недоверчивый, даже злобный. Почему-то я думал, что он, несчастная пехота,
непременно первым поднимет лапы или побежит, и потому я держал под прицелом
именно его. И он это, конечно, чувствовал.
Немцы – это бездушный часовой
механизм: артобстрел, авианалёты, радиопропаганда – строго по часам, независимо
от погоды или дня недели, без выходных и отпусков.
В начале 44-го года наконец
началось наступление: немец стал уже не тот и теперь спешно отступал,
огрызался, но отступал. За пару недель мы продвинулись более, чем на сотню
километров.
И в суматохе и судорогах
наступления, в этих постоянных передвижениях я потерял примелькавшийся и
пристреленный затылок того несостоявшегося морячка, Мишки: может, его убило,
может, ранило – это становилось неважно, ведь фронт повернул вспять, на запад,
к Эстонии, и дальше, дальше…
После войны я, уже став лейтенантом,
сначала был направлен в Литву на ликвидацию «зелёных братьев», потом – на учёбу
в ЛГУ, на исторический факультет, работал с архивами, восстанавливая историю
участия Балтфлота в Великой Отечественной Войне.
В 1965 году при награждении нас
медалями в честь двадцатилетия Победы, я неожиданно услышал: Вахмистров Михаил
Михайлович и далее номер нашей части, нашего полка на Ленинградском фронте.
Я сразу его узнал – по затылку.
Такой крутой, как у бычка, загривок, тот, что я видел изо дня в день из окопа заградотряда.
Потом очередь дошла до меня. После вручений был банкет. Я подошёл к нему:
- Михаил Михайлович?
Он посмотрел на меня, совершенно
точно также, как тогда, злобный, недоверчивый и месте с тем с потаённым
страхом. Мы представились. У него – всего две фронтовых медальки и вот эта,
новая. У меня уже тогда был – иконостас. Конечно, не то, что сейчас, но всё
равно внушительный. И ещё – на левой руке двух пальцев не хватает. Такое
обычное осколочное ранение.
Прошло еще несколько лет – и меня
переводом направили в институт истории морфлота СССР. Я уже к тому времени стал
доктором исторических наук. Назначили начальником отдела истории Балтийского
морского пароходства. А начальником сектора у меня оказался – бывают же такие
совпадения! – Вахмистров, тот самый. Кандидат наук и, в общем-то, толковый
мужик, правда, сильно зашибал.
И как я ни старался наладить с
ним отношения, всё смотрел он на меня букой. Уж сколько раз я, бывало, его
однополчанином публично называл, и даже хотел своим заместителем назначить и
назначил бы, если б он не безобразничал в пьяном виде.
А ведь мы с ним еще молодые были,
еще и по полтиннику не стукнуло. У меня в этом отношении всё нормально: жена,
Люся, два пацана, оба уже в институте. А у Мих Миха, как его все в институте
называли, ничего не сложилось: жил со старухой матерью, в коммуналке. Он ведь,
Мих Мих, только со мной такой набычившийся был, а так – и в отделе и в
институте его все любили за балагурство и отзывчивость – и на доброе и на
всякие пакости.
Умер он рано, в самый разгар
перестройки. Я тогда освобождённым парторгом института был. Пошла всякая
гласность, «разоблачения», горлопанов развелось. Думаю, сейчас Мих Мих на мне
отыграется, припомнит Ленинградский фронт: я ж видел, как его всего
передергивало, когда я его однополчанином называл.
Нет, смолчал. Ни разу не
выступил. В 89-ом умер. Я сам лично похороны организовывал. Умер – гол как
сокол: ни семьи, ни жилья толкового, ни родственников, ни даже хоть
каких-нибудь денег на сберкнижке. Так по-фронтовому и прожил всю жизнь. На
поминках, в институте, я речь начал говорить, да как меня царапнуло, укор
какой-то, – не договорил и, помню, сильно тогда выпил, непривычно для себя.
А через два года нас
расформировали. Меня куда-то приткнули, но и то рухнуло, хорошо полковничья пенсия
подоспела, ну, и кой-какие сбережения всё-таки удалось спасти от этих
демократов, в камушках я их держал, как знал, что бумага – не деньги.
Стал в церковь ходить, но, так,
скорей формально, привык к партсобраниям.
А только однажды, уж лет десять,
как Мих Мих умер, приснился он мне. И такого наговорил… поверишь ли…
Понимаешь, я вдруг как вторую жизнь
прожил, его жизнь, как он у меня под прицелом два с лишним года провёл – я их
теперь сам провёл, под собственным прицелом. И все думы его окопные передумал.
И послевоенные, и до самой смерти, а всё равно – окопные.
И так мне стало с тех пор
нехорошо. На душе нехорошо. Будто точит меня что. Так-то, здоровье у меня в
порядке, видишь, как ветерану, турпутёвку на Кубу дали. Мне уж за восемьдесят,
а я – на самолёте через океан. В тропики. Дети хорошо устроились. Живём за
городом, в коттедже. Славно всё: живи – не хочу. А только свербит и гложет то
давнишнее прошлое и никак не отпускает…
- Да… вот оно как, с этими
войнами.
- с этими проклятыми войнами. Ты
знаешь, только сугубо между нами… когда Мих Мих умер, и мы похоронили его, я в
тот вечер здорово надрался. До такого состояния, что даже не мог заснуть. И
тогда я написал первое и последнее свое стихотворение. И, так как оно
единственное в моей жизни, то его я и помню. Вот, послушай:
БЕЗ ВЕСТИ ПАВШИМ
Спите, герои, народы и жертвы,
Громкие крики и тихие души,
Спите, пусть ваши безвинные смерти
Тех, кто убил вас, тревожат и мучат.
О, беллум, чао, о, беллум, чао,
О, беллум, чао, чао, чао!
Прощай, прощай, проклятая война!
Горькая правда о вас не открыта,
Ложь вам – крестами, звездой ли, плитою.
Все позабыты и все позабыто
Властью, «наукой», в архивах, толпою.
О, беллум, чао, о, беллум, чао,
О, беллум, чао, чао, чао!
Прощай, прощай, проклятая война!
Спите, герои: пайки и медали –
Вовсе не вам, зачем они мертвым?
Тщательно вымыты выси и дали,
бедный народ, позабытый народом.
О, беллум, чао, о, беллум, чао,
О, беллум, чао, чао, чао!
Прощай, прощай, проклятая война!
Эти парады, кино, эти песни:
Лишь бы не знали, так что это было?
К нам не пробьются понурые вести
Тихих пропавших, ушедших, остылых.
О, беллум, чао, о, беллум, чао,
О, беллум, чао, чао, чао!
Прощай, прощай, проклятая война!
Столько предательств, предательств, предательств,
До пропаданья, и после... И долго
Будет тянуться тоска препирательств –
Спите герои забытого долга.
О, беллум, чао, о, беллум, чао,
О, беллум, чао, чао, чао!
Прощай, прощай, проклятая война!
- ни одна война никогда не
кончается. Видишь тот столик в углу?
- да, странный: этот
приколоченный над ним стул.
- он так и называется: «Стол под
стулом», самое дорогое и почётное место в ресторане. Забавная история…
- расскажи.
Это было примерно сто лет назад.
Один молодой начинающий и, по-видимому, весьма талантливый журналист написал
очень удачный репортаж об этом ресторане, который настолько понравился владельцу,
что тот разрешил ему каждый день сидеть за этим самым столиком и писать свои
очерки и репортажи хоть целый день.
Так длились несколько лет.
Журналист приходил в ресторан почти ежедневно, выпивал несколько чашечек кофе,
иногда, рюмку-другую виски и стал своеобразной достопримечательностью
ресторана.
Но тут началась война.
- какая?
- какая? – первая мировая,
разумеется. Журналиста призвали в армию, и он в последний раз пришёл в
ресторан. «Возвращайся живым» – пожелал ему хозяин ресторана: Клянусь, твоё место
никто никогда не займёт, только ты».
Но журналист погиб на войне и не
вернулся. Тогда владелец ресторана, чтобы исполнить данное слово, приколотил
ножки стула к потолку над столиком. И теперь за этот столик сажают только самых
почётных посетителей. Но стул погибшего журналиста уже никто не может
занять.
- смотри: тот журналист сто лет
назад погиб, а его до сих пор и чтут и помнят, и ведь наверняка в этом
ресторане и ремонты и перепланировки всякие были, а стул-то, а память –
оставили. А что Мих Мих под прицелом годы просидел в окопах, только я и знаю и
помню…