Путь,
которым вёл тебя
После практики
После производственной практики,
разбросавшей всех, кого на месяц-два, кого чуть не на полгода, на учебу
собирались нехотя. Общага стояла пустая, в футбол никто на теннисных кортах не
стучал, в столовке гудела новая
молодежь, шумная, нахальная и неопытная, как июньские воробьи – сентябрь был в
самом спелом разгаре.
- может, махнем в «Пльзень»?
- а у тебя деньги есть?
- понимаешь, я из экспедиции
вернулся, голимый как сирота – обещали до октябрьских расплатиться. Если
честно, у тебя хотел стрельнуть, до стипендии
- да я матери сотню послал, а вчера,
наконец, проигрыватель купил, «Концертный», высший класс, ну, и пластинок на
остальные… пошли к Олегу, он здесь, уже вернулся
Толик умудрялся со своей тридцати
пятирублёвой стипендии посылать матери в Севастополь каждый месяц по десять
рублей, а, если удавалось где-то подзаработать, то непременно половину калыма
отправлял домой почтовым переводом.
- я ему с мая четвертной должен
- и я тридцатку, пошли
У Олега Капустина было
необыкновенно тихо, во всех карманах:
- ребята, я ж с югов только
вернулся. Меня Верка наизнанку вывернула, до копейки
- ты ж с Анютой планировал ехать
- всё: с Анютой – без меня…
понимаете, мы с Веркой в экспедиции одном отряде оказались, два месяца по Прикамью
болтались, ну, и… короче, вчера, чтоб ей на день рожденья подарок сделать,
четыреста граммов своей, первой группы, в Боткинской сдал, голова после
вчерашнего – чугунная, а денег – на стакан газировки, да и то, если без сиропа
- пошли ко мне
-
у тебя – что?
- я ж на Командорах сезон провел,
привез сушеный член котика – закачаетесь, какого размера
- и что, сосать его будем?
- я пятилитровую банку красной
икры привез, сам засаливал
- пошли!
В комнате, где жил Витька, было
непривычно чисто. Жил он пока один. Банку выставили на стол и освободили от
куска кальки под аптечной резинкой
- а у тебя ложки есть?
- одна, но зато большая
- ну, хотя бы хлеб?
- с меня икра
- тогда давайте хотя бы водой
запивать
- только не всю
- да по одной, ну, может, по паре
ложек, не больше…
С двумя графинами воды из-под
крана икра кончилась за полчаса.
- потом ведь всю жизнь будем
вспоминать, как пять кило икры, втроем, столовой ложкой – и под холодную воду!
- пошли ко мне, музыку послушаем.
И весь вечер прошел под Брамса и
Бетховена, в рассказах об экспедициях, в комнате, где жил Толик. И за полночи –
ни слова о танках в Праге: все уже было обговорено, обспорено. Оставалось
тягостное ожидание дальнейших оккупационных событий и неясные подозрения о
тотальной прослушке всего Университета. И ещё было нестерпимо стыдно и за
страну за самих себя.
И отовсюду давила финансовая тишина: не
хрустят и не шуршат ни рубли, ни пиастры, ни
Доллары
Вскоре, однако, деньги завелись –
пришёл очередной День Студента, стипендия.
Толик и Витя сидели в «Ивушке» на
Калининском, обливаемые предзакатным солнцем в апельсиновой гамме:
- слушай, у тебя сколько есть?
Толик сложил содержимое всех
карманов в небрежную кучу на столике:
- почти двадцать четыре
Витя знал свой потенциал заранее
– 14.85.
- поехали на Соловки!
- идея. А это с какого вокзала?
- кажется, с Ленинградского, или
с Ярославского. Какая разница? Где раньше отходит, с того и поедем. Паспорт
есть?
- есть, а зачем?
- так по-любому в погранзону едем
- а там не холодно сейчас?
- с портвейном – везде тепло
Архангельский поезд отходил
раньше Мурманского. Друзья взяли два общих до Ярославля по студенческим, в
полцены, в продмаге затарились двумя фауст-патронами белого вермута. Выбор пал
на этот напиток по формуле «грамм х градус : копейка», универсальному расчету
сравнительной эффективности алкоголя.
Вагон оказался последним – его
качало в такт вермуту и остальным пассажирам. За Ярославлем совсем стемнело.
Они открыли заднюю дверь, уселись на пороге и допоздна орали песни. Пышноусый
проводник спросил: «а вы вообще-то куда?». Они налили ему полстакана, дали
трешку: «до конца, батя!», и тот отправился к себе спать сквозь ночные
разговоры о жизни – общий вагон засыпает нескоро.
В Архангельске их не только не
устроили в гостиницу, но администраторша вызвала милиционера. Тот долго не мог
поверить, что они приехали без командировочных: «Какие туристы в Архангельске?
Не идиот же я?!». Тем не менее, уже к середине ночи они, с подачи сержанта,
попали на дебаркадер в речном порту, где и доночевали.
По Северной Двине уже плыла шуга,
но они по утру все-таки искупались в ледяной воде, под лодкой согрелись местной
перцовкой, весьма забористой, добавив к
ней вдогонку отвратительной ливерной колбасы. Их тянуло на подвиги – и они с
работягами на лебедке поднялись на телевышку, потом, уже на земле, пытались
кому-то толкнуть катушку телефонного кабеля из ГДР, немного сдвинуть бетонную стелу в честь
каких-то военных событий на несуществующей набережной, а к вечеру, уже сильно
навеселе на теплоходе «Мудьюг» трюмными пассажирами отплыли на Соловки.
Так они впервые в жизни
попробовали настоящую архангелогородскую треску горячего копчения: свежую,
белей плеча Солохи, разваливающуюся на дебелые куски, ароматную. Ребята с
энтузиазмом подключились к туземным трескоедам, выставив в качестве доли
запасённую перцовку.
На Соловки они пришли ранним утром, на третий день плавания. Абсолютно
желтые березовые материковые берега, аквамарин Белого моря, застиранное дождями
светло-ситцевое выцветшее небо, без единого облачка, седые камни архипелага.
Как выяснилось, «Мудьюг» был последним грузо-пассажирским бортом в этой
навигации: сентябрь кончался вместе с нею.
Сложенные огромными валунами
монастырские стены и особенно внутренние сооружения были в полном разорении, но
музей работал. После экскурсии пообедали в трапезной: снопы света косо и
торжественно падали на гулкий пол, простая гречневая каша и огромный соленый
огурец к ней – это запомнилось им почему-то больше всего.
После обеда с востока весь
горизонт затянула мрачная, параноидальная, лиловая туча – снежный фронт как
прелюдия долгой зимы. Рейсовый полет
АН-2 тут же отменили и для тех, кому понадобилось срочно покидать архипелаг,
запустили катер пограничников. На борт набилось человек двадцать почти все
местные. Моторист попытался было собирать деньги, но только с них двоих,
установив импровизационный тариф, по полтиннику.
- это потому, что ты в очках
- ну, да, а у тебя рожа старого
питерского рабочего или хлебороба.
Денег мотористу они все-таки не
дали – самим уже ни на что не хватало.
Мимо заваленного кругляком Рабочеостровска
дошли до Кеми, той самой Кемской волости, что спёр вместе с набрюшным орденом у
зазевавшегося шведского посла Шура Балаганов в роли домушника Милославского.
Кемь со своими бревенчатыми двухэтажными
бараками и меж ними – серыми неприглядными скалами, облизанными ледником,
произвела удручающее впечатление. Вечером пришел поезд «Мурманск-Питер», битком
набитый моряками – их передислоцировали с Северного на Балтийский флот.
Студенты забрались на третьи полки общего вагона и под громкий гогот салаг-матросов
продрыхли до самого Питера.
Денег не было даже на пиво.
Отстегнув проводнику последние шесть рублей, они доехали до Москвы дневным
сидячим – быстро и неутомительно.
В перекур в тамбуре Виктор достал
из паспорта мятую четвертушку бумаги:
Вдаль глядят Савватий и Зосима
В наши времена и в наши души:
Потеплели ль люди, воды, климат
На последней оторочке суши?
Мы слегка, конечно, одичали,
Потерялись в прятках от Исуса,
Мы в такие убежал дали,
Где и черти вовсе не пасутся.
Я смотрю на брошенные храмы
На могилы тех, что здесь погибли,
Как с махрой мешали Слово хамы,
Как пылали в топках строки
Библий.
И витают в небе чьи-то лики,
И встают былины, сказки, саги,
И скрежещут небо елей пики,
И гудят моторы в Златой Праге.
- ты что, в Бога поверил? Ты ж у
нас комсорг!
- да нет, это я так, времена
сопоставил. Куда мне до Бога, мал еще
Так прошло коротенькое и
неожиданное путешествие, запомнившееся каждому на всю жизнь, но по-разному.
А Олег все бабье лето куролесил
со своей Веркой: они валялись под роскошными кленами на Ленгорах и в Нескушном,
под бронзовыми дубами и пряными липами в
Коломенском и на ВДНХ. Они целовались терпкими от дешевенького «алб де масэ»
губами и сходили с ума – друг от друга и от ласкового, необычайно теплого
сентября.
Когда пошли дожди, целоваться и
кувыркаться стало негде – они пошли в ЗАГС и подали заявление. Им предложили
любой день в ноябре, и они выбрали 24-е, день стипендии.
Осень угасала. И чем дальше, тем
ярче. Стояла погода класса «рябина на октябре».
Друзья сидели у Олега. Теперь он
жил один в комнате – Карина из учебной части положила на него глаз и выделила
на этот семестр, а, может, даже на весь год одиночку. И чего бы ей раньше не
втюхаться? В ноябре Олег переезжал к Вере, в самый конец Кунцева, откуда до
университета надо добираться двумя вечно переполненными автобусами. Но это –
чепуха по сравнению со случившимся.
- сам не знаю, как меня
угораздило, и на хрен они вообще мне сдались – я ж и невыездной, и несоюзная
молодежь
И он рассказал, как двое из
университетского спорткомитета предложили купить у них двести долларов по
трояку за штуку. Пятьсот рублей ему выслали родители из Курска, на свадьбу, и
еще сто на костюм дала старшая сестра, работающая в Ленинке. Сделка состоялась
в такси. Олегу эти доллары – совсем ни для чего, но он слышал, что рядом с
Сокольниками, у «Красного богатыря» можно сдать их московским фарцовщикам по
пятерке и наварить аж 400 рублей.
На следующее утро Олег приехал к
сестре в библиотеку и всё ей рассказал. Та велела немедленно отнести деньги
куда следует.
- и ты сдал их на Лубянку?
- да, и теперь мне обещают три
года и «прощай, университет!» В следующий понедельник – комсомольское
факультетское собрание
- ты непроходимое чучело, Олег:
неужели ты не понял, что тобою попользовались? Ты, что, газет не читаешь?
- не читаю
- в стране очередная кампания
началась, борьба с валютными спекулянтами, а спекулянтов, как назло, в стране
нет, вот они и делают из таких, как ты, искусственную фарцу. Им же зарплату,
ордена-медали, звёздочки и премии за что-то получать надо. Ты, что, не знаешь,
что такое университетский спорткомитет? Это ж главный гадюшник кагэбэшников.
На собрание от каждого курса было
выбрано по тридцать человек, в самую большую аудиторию набилось до отказа.
Сначала выступал в штатском из органов. Потом от университетского бюро, потом от факультетского, от партбюро. Дело
катилось к отчислению и сроку.
- на что позарился!
- позор для всех нас!
- ты в глаза своим товарищам
посмотри!
Но Олег сидел, бледнее смерти, и
голову поднять не мог, даже не пытался.
- я – комсорг группы, где учится
Олег. – Виктор иногда умел говорить громко и внятно, – дураков надо наказывать,
но за дурость. Какой из него фарцовщик? Он до сих пор индийские джинсы от
американских отличить не умеет. Какой из него предатель? – вы бы слышали его
произношение на английском, хохот же каждый раз стоит. Давайте будем исправлять
дурака. Группа берется за него. Сам с ним буду заниматься, особенно английским.
Подготовим полноценного шпиона – тогда и
сажайте! А, если честно, Олег – парень хороший, наш полностью, и мой друг. И
группа наша, и я ручаемся. Если повторится, сажайте обоих и из университета –
обоих.
После недружного хохота тон
сменился и наэлектризованная атмосфера разрядилась. Стало легче дышать.
Завкафедрой высказался в том смысле, университет устал от публичных скандалов и
разоблачений, а проректор сформулировал идею решения: дать испытательный год
всей группе, сор из избы не выносить, усилить работу на идеологическом фронте,
особенно с несоюзной молодёжью.
Через год Витя дал Олегу
рекомендацию в комсомол и того, скрипя, приняли: дипломник, в конце концов, через
несколько месяцев это уже чужая головная боль.
Олега проверяли еще раз, уже
после окончания университета: в почтовый ящик подложили два номера «Посева». Он
сам отвез бандероль в приемную на Лубянку, 1:
- хорошо, что сами привезли. Не
читали?
- нет, конечно
- не беспокойтесь, больше вам
присылать не будут, а если что: звоните, приезжайте…
Так никто и не узнал, что ребят
из спорткомитета на Олега навела злобная Карина.
Виктору повезло меньше: работая в
ЦНИИПРОЕКТе, он как-то в Ленинке выписал «Науку логики» Гегеля – пришел отказ,
он выписал из Генерального каталога – опять отказ, он выписал из докторского
зала – вместо книги на выдаче его встретил сотрудник. Провел в Первый отдел
библиотеки:
- зачем вы так упорно заказываете
Гегеля?
- понимаете, у меня диссертация,
как положено, начинается с фразы «данная работа написана, исходя из
марксистко-ленинской методологии». Подтверждающую цитату из Ленина я уже нашел
и решил поглубже разобраться с одним из трех источников и составных частей
марксизма-ленинизма
- у вас о чем диссертация?
- по транспорту Западной Сибири
- вот, идите и пишите по
транспорту Западной Сибири, а к Гегелю соваться нечего
Виктор поехал на работу, его
встретил ещё в вестибюле шеф и тут же повел, не в коридор, где они обычно
говорили о делах, а во внутренний дворик института:
- ты что в Ленинке натворил?
- ничего, хотел Гегеля почитать
- дурак! нашёл, что читать. Мы-то тебя рекомендовали на
стажировку в ГДР, на год. Теперь понимаешь, что это невозможно? И нас всех
подвёл и себя самого подкузьмил. Чего у
вас, у молодых, во всех местах чешется?! В баню надо ходить, а не по
библиотекам
Вечером он стоял в пивняке, что рядом
с работой, и среди пивного гула, вонючих
остовов сардинелы и соленых сушек написал на сложенном вдвое листке в клеточку:
Люблю отчизну я, за что – не
понимаю,
Уж лучше – сиротой иль где-нибудь
в Китае,
И вместо прав – закон, которого
не знаю,
И никогда один – навечно сослан в
стаю.
И нашим парусам белеть неодиноко,
Мы – фаталисты от отечества как
рока
И расставанье с ним – тяжелая
морока:
Здесь каждый зуб – за зуб и
каждый глаз – за око.
Рабы немы – с эпохи Годунова,
Меняются цари, но только не
оковы.
Сквозь зубы цедим мы достоинства
основы:
«Свободу мысли, совести и слова»
Так он стал невыездным на
двадцать лет.
Но это – потом, а пока – свадьба
Олега и Веры, надвигающаяся, седьмая по счету сессия, а на ее блеклом, почти
незаметном фоне,
Любовь по первой пороше
Четвертый курс – свадебный.
Немосквичи интенсивно женятся на москвичках, немосквички, понимая, что шансов –
ноль, выходят замуж за подобных себе, чтобы уехать из Москвы, к которой
привыкли, в неведомую тьмутаракань, то ли на три года, то ли на всегда..
Толику не повезло больше всех.
В него буквально вцепилась Лариса
Шнейдер из параллельной группы. Она и сама была ничего, хотя и рыжая, но
главное – родители: папа – доктор наук и завкафедрой научного коммунизма, мама
– старший препод по истории КПСС. В пивной «Ёлочка» Толик так описал свой
облом:
- ну, пригласила она мня к себе
домой, на смотрины, а мы с ней уже вовсю, даже забеременела; сидим, чай пьем,
коньяк
- французский?
- наш, три звездочки, армянский,
ну, то-сё, тары-бары, хвост на заборе, расспрашивают по всей анкете, а тут
кошак вываливает, вальяжный такой, мордастый
- сибирский?
- нет, перс, глаза злющие. К ноге
хозяйки, обтираться, а за ним – псина, здоровенная, породистая
- какой породы?
- а хрен его… не разбираюсь, но, если
тяпнет, то по колено – считай Мересьев до конца дней своих; хозяйка, тёща
несостоявшаяся, хвалится:
- наш котик в день на пятьдесят
копеек питается, это без ветеринарной службы, а песик – пес знает, какой породы
и как зовут, плевать – аж на рубль!
- во дают!
- и у меня – та же мысль, я и
высказался «у меня стипендия с этого семестра – сороковка, матери в Севастополь
каждый месяц по десятке отсылаю, живу, стало быть, на тридцатку, по рублю в
день: а хотите, я вам за полтора рубля в день и мяукать буду, и гавкать, и еще
тапки приносить?» Они сразу притихли, только глазами друг другу: «ты кого к нам
в дом привела?», и на меня зыркают: «кыш отсюда, из приличного дома!», «духу чтоб
твоего…», ну, и так далее. Я уже на лестничной площадке Ларке говорю: «не дрейфь,
на аборт тридцатку дам», она мне – наотмашь, по скулам. Я ей тоже по сусалу
отвесил – прощальный поцелуй называется.
Толик, уверенный в окончательной
победе коммунизма, в смысле – брака на москвичке, несильно переживал облом у
профессорской Ларки, однако всё ему таким боком вышло, что ни одна москвичка на
него уже не клевала, а распределение он получил – учителем на Камчатку, хорошо
ещё, что дали закончить, всё-таки Шнейдеры – интеллигенция, хотя и партийная.
Собственно, повезло только Олегу
с Верой, несмотря на потерю шестисот рублей на валютных махинациях. Всем курсом
скинулись по трёхе, даже некоторые партийные дали и почти собрали потерянное.
Гуляли у Веры, в крохотной двушке. Родители, простые инженеры, работающие в
секретном ящике в Филях, на «Багратионовской», отдали им маленькую комнату,
восьмиметровку, но для счастья этого было вполне достаточно. Из общаги его,
правда, выперли мгновенно. Карина собственноручно выписала его, как только он
принёс в учебную часть копию свидетельства о браке и паспорт со штемпелем.
На свадьбу приехали родители
Олега, оба. Они страшно переживали, боясь показаться провинциалами, а еще пуще,
что провинциалом будет выглядеть их Олешек.
Однако, оказалось, что оба
семейства – из одного ведомства и работают на родственных предприятиях МЭПа,
министерства электронной промышленности, а дальняя окраина Москвы вполне
соответствует центру Курска – метро нет, в магазинах пусто и очереди после
работы, кругом пьянь не просыхает с утра до ночи, в детский сад-ясли ребенка
устроить невозможно,
Олегова деда по отцовской линии
арестовали в 40-ом как английского шпиона: был он чуть не начальником какой-то
секретной шарашки. Умер в лагерях, но семью, сына и жену, оставили в шикарной
трехкомнатной квартире в самом центре города, в номенклатурном доме. Деда
потом, конечно, реабилитировали, но отец Олега пробивался в жизни сам,
преодолевая клеймо «сын репрессированного» и вынужденную беспартийность.
Зла на советскую власть за
безвинно пострадавшего деда Олег не помнил, зато Сталина возненавидел с детства
– за всё. В шестом классе, прочитав залпом «Один день Ивана Денисовича», он
много ночей не спал и всё судился со Сталиным за ГУЛАГ, отметая все доводы
вождя и апеллируя к Ивану Денисовичу, всё придумывал кары и казни для мертвеца,
а также здравствующих его соратников и исполнителей.
В классе он был бессменным лидером,
особенно в старших классах: на вечеринки собирались обычно у него дома, где
можно было хоть в футбол играть. Родители против этих танцулек не имели ничего
против, уходили в таких случаях в гости или в кино на двухсерийный фильм – лишь
бы не было претензий на шум от чванливых и капризных соседей. Может, эти
танцульки и стали его первым классом в школе организатора.
Витя, хоть и шел на красный
диплом (не дошел: на госэкзамене по истории партии полез в теоретические дебри
пятилетнего и долгосрочного планирования с людьми, в этом вопросе дремучими, и
схлопотал трояк, а до того, на госэкзамене по военной специальности неожиданно
выяснилось, что он, хоть и знает предмет
лучше всех на курсе, но капитана от подполковника по погонам отличить не может.
Взбешённый генерал, председатель экзаменационной комиссии, прямо при нём
распёк полковника последними словами и
влепил четверку – госы, как известно, не пересдаются) и красный диплом накрылся
на финишной прямой, но был уверен, что Москву придётся покидать и готов ехать в
любую дыру, лишь бы не в родной Орел, который обрыдл и опостылел ему уже после
первого курса. Он не любил возвращаться сюда и даже стеснялся говорить, что он
– орловский. И даже кручи Дворянского
гнезда вызывали у него лишь судорогу омерзения: худшим русским писателем он
считал Тургенева, по-французски присюсюкивающего над бедным «рюсским нагодом» и
наворовавшего у несчастного Гончарова всё, что только может украсть один
писатель у другого.. Остаться в Москве он и не мечтал и не порывался: как
многие очкарики, он был стеснителен с девушками, порой до наглости. Еще на
первом курсе в библиотеке на выдаче книг он, получая увесистую стопку фолиантов
и пару здоровенных атласов, услышал:
- так бы бережно на руках меня
кто-нибудь поносил, – вызывающе, но без насмешки, на него смотрела первая
красавица курса, «мисс Сокольники-66», как ее звали за глаза, голубоглазая
блондинка Наташа Зуева в окружении завистниц-подружек.
Он поперхнулся, покраснел и,
вместо того, чтоб подхватить и продолжить, негостеприимно буркнул:
- тут есть содержание
И тем заслужил вечную и позорную
славу неуловимого ковбоя Джона, который никому не нужен. Наташа, правда, еще
пару раз пыталась войти с ним в контакт, потом забылась в увлечениях и только
спустя 15 лет после окончания университета, в кафе «Арагви» на встрече
выпускников, слегка под шафэ и публично, громко призналась, что была влюблена в
Витю «как кошка», все пять курсов, до самого своего замужества. Виктор сидел за столом рядом со своей женой,
пунцовый, не зная, как и что ответить, а все хохотали, ближайшие соседи хлопали
его по плечам. Маленький зал напряженно ждал ответа. Виктор, наконец, встал,
вертя бокал с каким-то вином:
- если честно, я был тайно влюблен
во всех наших девочек на курсе, подряд и одновременно: наверно, это и есть
настоящая молодость. За нашу настоящую молодость, и за тебя, Зуева, в которую я
влюблялся чаще, чем в остальных.
В разгар зимней сессии, когда ни
до чего, когда после каждого кинутого экзамена – в «Пльзень», «Сайгон» или,
если уж совсем с деньгами погано, в «Ровестник» на Университетском, а наутро, с
чистой от сданного накануне предмета головой, в следующий, неведомый и не
имеющий ничего общего с только что кинутым, судьба подстроила Вите ловушку.
Он, сдав, как всегда первым,
сидел в ожидании выхода приятелей на скамье перед лифтами, освобожденный от
расспросов и поздравлений ожидающих экзамен. На сей раз договорились после
экзамена ехать на 111-ом в «Канаву», к «Ударнику». К Виктору подошла прыщавая
пигалица с какого-то младшего, потом выяснилось, второго курса:
- Копылов, я давно хотела сказать
вам, я безумно люблю вас, Копылов, вот.
И всё поплыло и исчезло: и
приятели, и 111-ый автобус, и «Канава», и вся сессия целиком, и вся прошлая жизнь, не жизнь, а преджизнь,
предчувствие и ожидание жизни. И они до бесконечности гуляли, сначала по
Университету, потом почему-то оказались на Чистых Прудах, в маленьком дворике с
детскими домиками. Они сидели, скорчившись и тесно прижавшись друг к другу, в
одном таком домике, и бесконечно-бесконечно целовались. У Виктора от поцелуев
пропадало дыхание, и он замирал, как ему казалось, в сладкой бесконечности и
пустоте в голове и во всем теле – он целовался впервые в жизни. И, целуясь, он
никак не мог понять, зачем Варенька жмурится, но, когда он сам закрыл глаза в
поцелуе, всё поплыло, как после шампанского: иногда со стипендии они ехали в
ГУМ, в «Гастроном», где продавалось в розлив шампанское – Виктору вполне
хватало одного бокала, чтобы голова счастливо и пьяно кружилась.
А потом у него от волнения и
напряжения пошла носом кровь, платка не было, и он пытался остановить поток
снегом, но кровь всё шла и шла, Варенька («Варенька – какое замечательное имя»
вертелось и кружилось в его влюбленной душе) бестолково суетилась, но помочь
ничем не могла, потому что не знала, чем. Кровь, наконец, остановилась, и он
побрели к ее дому, неподалеку от Чистых Прудов, на Большую Садовую – она жила
напротив Склифософского, в Панкратьевском, в немецких домах.
В подъезде они еще целовались,
сначала осторожно, а потом забылись и уже целовались вовсю, пообкусали друг
другу губы, и он, наконец, пошел восвояси в крепнущий мороз, в своем
длиннополом девятисезонном, с карманами, состоящими из огромных рваных дыр, в
тряпишном кашне на голой шее. Метро уже было закрыто, он шел мертвенной
анфиладой фонарей по Комсомольскому проспекту. Очень редкие почтовые фургоны
«ГАЗ» обгоняли его, спеша развести утреннюю ложь о дневных, так и не
состоявшихся событиях, которые назывались на официальном языке фактами, и ему
ни до чего не было дела, только очень мерзли пальцы ног – ботинки третью зиму
уже явно не переживут, надо покупать новые, рублей за десять-одиннадцать, не
больше: у кого бы занять? Уже на подходе к Университету подошвы совсем
оторвались, и он шёл, прилипая к мёрзлому асфальту голыми лавсановыми носками в
бывшую клетку. И вновь и вновь возвращался к Вареньке.
Кто мы? Мы – пыль по глазам,
Мы – слепая, немая стихия
Мы – отрава, спасенье, бальзам,
Мы – небесное Ave Maria.
И неистовство в милых глазах,
Забытьё, замиранье мгновений,
Все падут – и герой и монах,
Перед пламенем проникновенья.
И прошепчут усталые губы,
И исчезнут навеки слова,
Только это, что мило и любо,
Только нежное тонкое «Ва…»
Дальше всё полетело как с горы.
Чем кончилась сессия и кончилась ли она (кончилась, кончилась, как обычно, на
«отл»), он не знал и не помнил, курсовую «Тихоокеанские острова СССР» писал в
ночь перед защитой и чуть не схватил четверку: бред будущего был прощен за
«прекрасный, даже поэтический очерк истории и добротный, критический анализ
современного состояния края».
Угар стоял до самого конца весны,
до туманно-сиреневого мая и дальше, дальше, в тополиный июнь... они успели
подать заявление в ЗАГС, на осень, раструбили о своей предстоящей свадьбе всему
свету и разъехались: она на дальнюю одномесячную практику, а потом
ждать-ждать-ждать его, он в трехмесячную экспедицию по Верхнему Поволжью,
совсем-совсем рядом, письма будут идти всего два-три дня.
Но иногда они шли много дольше и
даже терялись. Он, волновался, кипятился, устраивал скандалы и истерики на
областном и городских почтамтах, в районных и сельских беспородных почтовых
отделениях.
Вопреки железным экспедиционным
правилам сначала он писал письмо Вареньке, потом – вел полевой дневник, ни
строчки не перенося из писем в отчет, хотя любая половина любого письма была
достойна этого – не достоин дневник.
Он писал стихами и прозой, и
поэтической прозой, задыхаясь от чувств и тоски разлуки, философствовал и
неиствовал.
Она прилежно, раз в неделю
отвечала сразу на целую пачку его писем – таков был между ними уговор – писать
не чаще, чем раз в неделю,, потому что траектория его маршрута была ему
неизвестна и от него не зависела: она вообще ни от кого не зависела и подчинялась
только стихии доступности глубинных верхневолжских мест.
Однажды она пропустила целую
неделю. Он недоумевал у окошечка «до
востребования», исстрадался нетерпением в ожидании не этого, так следующего
письма. Оно пришло и оказалось очень коротеньким:
Милый Витя, здравствуй!
У нас произошло небольшое событие – в гости приехал папин
давний сослуживец и друг, Степанов Николай Иванович – они вместе когда-то
работали в «Арктикугле» на Шпицбергене, а теперь он – директор какого-то
закрытого НИИ в Ленинграде. Он приехал с женой и сыном, и они остановились у
нас. Женю, его сына, я знаю с детства, но мы уже несколько лет не виделись. Он
старше тебя на два года и уже кончил ленинградский Горный. Так получилось, я,
честное слово, не хотела и не ожидала. Одним словом, пожелай нам счастья. Я
перевожусь в ЛГУ. И, пожалуйста, не обижайся на меня и на Женю, и не делай
никаких глупостей.
Варенька
Это письмо он получил в Юрьевце.
Было начало августа. Он вышел из города, ничего не соображая и не разбирая,
будто сомнамбула, валялся по траве у дороги до полного бесчувствия, оторавшись,
полез в Волчий овраг, в самый бурелом, в непролазный малинник, изодрал там
рубашку, руки и всё лицо, хотел пропасть и исчезнуть бесследно, но не пропал, к
вечеру выбрался из чащи в городок, купил бутылку водки и всю выпил – и ничуть
не опьянел, но отупел до архейской окаменелости. В отряде при виде его ужаснулись,
но не стали расспрашивать, напоили чаем и уложили спать. На утро в маршрут его
не взяли, оставили одного отсыпаться и приходить в себя. Он проходил остаток
дня бессмысленной и безмолвной тенью. Как он дотянул до конца сезона, он и сам
не помнит. В отряде все были взрослые – рассказать о случившемся некому, да и
нечего.
Он вернулся в Москву в самом
конце августа и прямо с Ленинградского вокзала пошел пешком на Большую Садовую,
на пепелище своей любви. Во дворе на их скамейке под липами сидела она, но не одна, а с
Шевелюристым. Виктор подошел сзади, совсем близко. Варенька увлеченно и
уверенно пересказывала Шевелюристому его, викторовы, рассуждения и размышления
– и те давние, зимние и совсем свежие, из его экспедиционных писем – как своё.
Простояв пару минут в совершенно
оплеванном состоянии, он, обворованный и брошенный, развернулся, вышел со
двора, из Панкратьевского, завернул за угол, вскочил в подошедший 10-ый
троллейбус, нырнул в метро «Красные Ворота» и уже через сорок минут был в своей
общаге, в комнате, которая ничем более не напоминала о существовании какой-то
неведомой Вареньки, уверенный, что более никогда не влюбится и не женится.
Хватит!
Начинался
Последний учебный год
- послушай, у тебя,
говорят, осталось приглашение в магазин «Весна»
- ну
- понимаешь, мне бабушка подарила
на день рождения деньги на туфли, а в обычных магазинах такая дрянь стоит: ты ж
ничего женского себе покупать не собираешься?
- Тань, да я и себе ничего
мужского не собираюсь. Бери, конечно, если нужно
- понимаешь, Вить, туда только по
паспорту пускают. Вот, если бы ты со мной поехал…
- у меня дел – по горло… ладно…
когда ехать надо?
- да когда тебе удобно… у меня
день рождения девятнадцатого, через две недели
- тогда, знаешь что, тогда давай
в субботу
- с утра, магазин в восемь
открывается
- я по ночам за покупками не езжу
- ну, в девять, после десяти там
уже все расхватывают, ничего не остается
- а где? их же много, этих «Вёсен»
- говорят, обувь самая хорошая на
проспекте Мира
- а поближе ничего нет?
- а поближе только югославская, а
я хочу итальянскую, у них самая удобная колодка
- помирать скоро, а до сих пор не
знаю, что такое колодка в обуви – тормоза?
- ну, это как каркас… в субботу у
магазина? в девять? не забудешь?
Татьяна училась в той же группе,
где и Олег, Толик и Витька. У нее со всеми были хорошие отношения, и была она,
как признавали все, самой надежной в их группе, что в их профессии чуть ли не
самое важное, но – звёзд с неба не хватала, двоек не получала, одевалась самым
простым образом, ну, словом, Маркова и Маркова, Марковых – плюнь и непременно
попадешь. Никто не знал, что она – дочка самого Маркова, знаменитого своими
экспедициями, монографиями и учебными курсами академика, ученого с мировым
именем, при этом – дочка поздняя, единственная – недавно Маркову исполнилось 90:
по телевизору показывали чествование в Доме Ученых и репортаж из Кремля, а
Татьяне 21 только еще должен исполниться. И никто не знал, что мать ее умерла
при родах, что отец сдал ее на кормилицу, которая потом стала нянькой, что с
двенадцати лет она уже вела весь дом, потому что мама мамы, бабушка, переехала
в Питер, когда Танюшке было всего несколько месяцев, не простив зятю ни его возраст,
ни смерть своей дочери.
Когда Татьяна поступила по
конкурсу в университет, академик Марков сам приехал к декану, который кода-то
был его аспирантом и чуть подписку не взял о том, что ни одна живая душа не узнает,
кто отец студентки Татьяны Константиновны Марковой.
Не знал об этом и Виктор: кого,
вообще, интересуют чьи-то родители? Своих бы не забыть вовремя поздравить.
У Виктора были сложные отношения
с родителями. Поступать в Москву он поехал против их воли, поступил туда, где у
отца – никаких знакомых или связей. От родительской помощи решительно
отказался, лишь иногда мать украдкой присылала ему тридцатку, наверно, свою
кварталку, и всегда – очень кстати: вещи он донашивал всегда до победного, пока
совсем не развалятся.
И вместе с тем он их очень любил.
Горько и остро переживал семейные скандалы и ссоры, боясь развода. Еще больше
он любил двух своих младших братьев. Всё время он считался и дома и в школе
неблагополучным и проблемным, хотя был всего лишь непредсказуемым – ни для
взрослых, ни для сверстников, ни для себя самого. Только много позже он узнал,
что был для братьев авторитетом и образцом для подражания: они последовательно,
один за другим, уехали в Москву учиться, решительно уходя от родительской
опеки.
Родители, особенно отец,
переживал уход детей из дома с горестным недоумением: «За что?». На этой почве
между родителями участились ссоры и взаимные упрёки. Успешный в карьере, отец
стал чувствовать себя моральным банкротом и неудачником, начал попивать и вконец
спился, быстро ослабел и постарел. Мать также извелась – для неё это было ещё и
педагогическое поражение.
Виктор ничего этого не замечал и
не понимал, занятый своей жизнью.
Очкарик, он на допризывной
подготовке стрелял из винтовки лучше всех и держал рекорды школы на всех стрелковых
дистанциях. Придумывал бесконечные шкоды и позволял себе выходки – ни одному фантасту
в голову не пришло бы. Его, тянущего на серебряную медаль, в апреле выпускного
класса на педсовете чуть не исключили из школы: на субботнике по сдаче
металлолома содрал со школьного гаража крышу. Больше всего на педсовете
кипятилась и требовала исключения химичка: это он накануне открытого
показательного урока выпил в химической лаборатории весь спирт и сорвал опыты,
это он в седьмом классе упросил ее открыть химический кружок, был в нем самым
активным юнхимиком, а потом признался ей, что хочет научиться делать яды и
взрывчатку, чтобы взорвать Лубянку и Кремль и всех там поотравлять… впрочем, об
этом она на педсовете промолчала – её же и затаскали бы. Школу он окончил без
медали, разумеется, и с редчайшей в истории отечественного просвещения
четверкой по поведению.
Они встретились у магазина. Перед
единственным входом (остальные закрыты навсегда и напрочь) небольшая очередь:
два милиционера сличали паспорта и приглашения.
- а ваш паспорт?
Таня оказалась готова:
- дома оставила, мы ж только Вите
сегодня покупаем, костюм и обувь
- проходите, – немного
поколебавшись, разрешил сержант.
На всякий случай они начали с
мужской обуви, затем перешли в секцию женской. Витя сидел со скучным видом на
примерочной тумбе, но терпеливо ждал, когда, наконец, кончатся примерки и можно
будет идти оплачивать и отдавать кассирше приглашение, чтобы та, помимо оплаты,
вырезала из приглашения талон «туфли
женские».
Они вышли из «Весны» – не было и
десяти утра.
- ну, я поехал досыпать.
Поздравляю с обновкой.
- спасибо тебе
И они разъехались: он в общагу
досыпать, она – по своим делам.
Через месяц Таня подсела к нему
на семинаре по спецрайонированию:
- ты очень повзрослел за это лето
Он промолчал.
- мне надо с тобой поговорить,
давай после этой пары
- давай, тем более – эта для меня
сегодня последняя.
После семинара они сели на лифт и
поднялись в музей, где почти никогда никого не бывает, кроме иностранных экскурсий.
Балконная дверь была распахнута, и они вышли на широкий, опоясывающий весь
шпиль университета балкон. Москва до горизонта утопала в задумчивой влажной
теплой дымке осеннего листопада.
- вчера на кафедру приезжал Лифшиц,
им дали место. Такое раз в десять лет бывает. Лифшиц приехал к шефу на
смотрины, все наши личные пересмотрел
- мне ЦНИИПРОЕКТ в любом случае
не светит
- подожди, слушай дальше. Лифшиц
выбрал тебя: или, говорит этот Копылов, или я лучше откажусь от ставки
- ну, и зря: Олег, вон, теперь москвич,
да и, собственно, москвичей у нас – сколько? Парней трое и еще девчонок не
меряно
- да ты что, не понимаешь? Это ж
ЦНИИПРОЕКТ! Там девчонки – секретаршами или по утрам полы моют, на вахте сидят,
в столовой щи по тарелкам разливают. Там, конечно, есть старые клячи с
революционным прошлым, но это – вымирающие.
- мне-то что?
- я всё обдумала; у меня деловое
предложение: женись на мне, стой, не перебивай, сначала выслушай. В ЦНИИПРОЕКТе
Лифшицу нужен только ты. Жилплощадь у нас позволяет – у нас будет своя комната.
Если захочешь, можешь жить у меня, но общагу бросать не стоит. С отцом я
поговорю – он у меня нормальный.
- тебе-то это зачем?
- я хочу и свою и твою жизнь
устроить: ты, хоть и талантлив, но человек без выкидонов, нормальный, хороший,
если честно, ты мне нравишься
- тоже мне, юный талант
- не перебивай, пожалуйста. Я
терпеть не могу, когда меня выбирают – я сама привыкла выбирать, и я выбрала
тебя
- мне надо подумать
Она ободряюще улыбнулась:
- после распределения, если,
конечно, захочешь, можешь считать себя свободным человеком, против развода
выступать не буду. Комиссия по распределению весной, но думать некогда – решай
сейчас… только я сразу хочу поставить все точки над i: я не хочу никакого фиктивного брака. Всё должно быть
по-настоящему
- у меня одно условие, даже не
условие, просьба…
- согласна, сделаем все тихо,
семейно, без этих дурацких комсомольских свадеб; ты, я, мой отец, твои, и два
свидетеля
- у меня ещё два меньших брата,
один в МАИ на первом, второй школу на
будущий год заканчивает…
- вот и познакомишь, один будет
свидетелем, другого я обеспечу… Вить, я очень рада, что у нас с тобой всё так
хорошо и по-честному начинается, без киношных эмоций: мы – взрослые люди
- целоваться будем?
- вот так – сразу?
- а ты хочешь?
- хочу
Вот и всё – и наставшая ясность
Разогнала смятенье страстей
Ты настала, досрочная старость
Бесконечностью правильных дней.
Отрезвела, осыпалась юность,
Я теперь поневоле мудрей
И спокойствие сердца коснулось,
День – без пламени, ночь – без
свечей.
Хорошо. И покойно и грустно,
И дорога – прямей и ясней.
Мой роман – без конца, как у
Пруста,
Не грусти, не надейся, налей…
Так начался их ровный, разумный,
спокойный брак, длившийся более сорока лет и вызывавший своей безоблачностью
всеобщую зависть и восхищение. В конце своей последней болезни, когда стало
совершенно ясно, что это – неизбежный и скорый конец, он признался ей в своей
верности, и что она сделала его жизнь счастливой. Татьяна пережила его на
четверть века, всё своё наставшее одиночество боясь, что
Смерти не будет
А на Толика напала тоска.
После практики он съездил домой,
в свой любимый Севастополь, который втайне ото всех обожал, который снился ему
чуть не каждую ночь и по которому отчаянно скучал: по Графской пристани и
морской сини, по белым, ослепительно белым домам и кудрявым каштанам, по серым
громадам военных кораблей на рейде, теплу солнца и пляжной гальке.
Мать сильно постарела за
последний год, стала совсем маленькой, часто болела зимой. Он привез ей денег,
сделал ремонт: побелил потолки и покрасил стены – дом был нестарый, но всё уже
разваливалось.
Отца Толик хорошо помнил, тот
умер, кода Толик учился в восьмом классе. Отец был военным инвалидом первой
группы, черноморским моряком, у него не было одного легкого и не ходили ноги.
Он все время лежал и слушал свои пластинки. Их у него было около двадцати:
Димитр Узунов, Дормидонт Михайлов, Иван Козловский, Шумская, Барсова, Собинов –
оперная классика и несколько русских народных песен. Толик знал и слова и
мелодии этих пластинок наизусть. Больше
всего ему нравились «Однозвучно гремит колокольчик» Козловского, «куплеты
Мефистофеля» Узунова и «Липа вековая» Шумской,
Отцу как инвалиду первой степени
разрешена была работа на дому – клейка конвертов. За тысячу конвертов платили
три рубля за первые три тысячи в месяц, за последующие – по восемь рублей.
Конечно, отец не мог клеить сам – это делали Толик с мамой. Они научились
проклеивать сразу по тридцать заготовок, а потом складывали из них конверты. В
месяц набегало иногда больше двадцати рублей на старые, что было заметной
прибавкой к материнским 360 рублям за уборку в школе и отцовской инвалидной
пенсии в сто двадцать. Соленая хамса с картошкой – на этом они жили изо дня в
день долгие годы. Реформа денег и подорожания в начале 60-х больно ударила по
их хрупкому семейному бюджету.
Отец умер в зимние каникулы. В класс Толик
вернулся сосредоточенным и в третьей четверти из слабого троешника неожиданно
для всех стал твердым хорошистом, а с нового учебного года – железным
отличником. Никто не понимал в нем этой перемены, только он и мать, которой
пообещал непременно получить высшее образование.
Старенький проигрыватель с
несколькими коробками игл и пластинки в лохматых и выцветших от времени
конвертах, отцовское наследие, он считал семейной святыней и реликвией, которую
раз в месяц пополнял новыми, долгоиграющими: оперы Вагнера, «Вальпургиева ночь»
Гуно, сонаты Бетховена, оперные хоры Мусоргского, «Грезы любви» Листа,
«Интродукция и рондо каприччиозо» и «Пляска смерти» Сен-Санса, вторая соль-минорная фортепьянная
соната Шопена – он слушал музыку бесконечными часами, погруженный в самого
себя, как отец.
С четырнадцати лет – законом это
разрешалось – у него уже была трудовая книжка. Он работал на почте, успевая
разносить газеты по двум участкам еще до уроков, летом работал ночным сторожем
на Историческом бульваре, иногда перепадали разовые заработки на
погрузке-выгрузке, но это редко – ни здоровьем, ни силой он не мог похвастаться.
В десятом классе он обнаружил в
себе странную особенность, похожую на болезнь: наслушавшись музыки, он
неодолимо тянулся к самоубийству. Ему казалось, что он достиг верха и смысла –
дальше жить нельзя и нечестно, надо идти дальше – за пределы жизни.Всё началось
с того, что однажды он, уже поздно вечером, когда вся их коммунальная квартира
затихла, вынул из станка соседа дяди Сани лезвие «Нева», заперся в туалете и
долго чиркал тупым лезвием по запястьям. Кровь текла, но очень медленно. Он
смотрел в потолок, весь в сизых разводьях, и ему слышалась сверху музыка, «Гибель
богов» Рихарда Вагнера. Он всё чиркал и чиркал и, наверно, довел бы дело до
конца, но в дверь кто-то забарабанил и требовательно заматерился. Сунув
окровавленные руки в карманы брюк, он вышел, выбросил в форточку безнадежно
погнутую «Неву», обмотал покрепче запястья какими-то тряпками и лег спать. Утром
на всю квартиру костерил всех подряд дядя Саня, но Толик его не слышал – он уже
сортировал газеты в отделе доставки, стараясь не ляпать на них немного
сочащейся кровью из-под тряпичных бинтов.
С того случая на него нет-нет, да
стало находить это странное и возвышенное настроение.
Жизнь – потемки
В неверном пути
Не судьба, а обломки –
Не проще ль уйти?
Всё мосты да туннели,
В никуда, в тупики,
Жизнь – сплошное похмелье
После пьяной тоски
Зазеркалье кривое
Пародирует всех
В одиночку, по двое –
Под безжалостный смех.
Я запутался в жизни,
Словно рыба в сети.
И на собственной тризне –
Может, проще уйти?
Этой осенью он практически
перестал ходить на занятия, но зато, в какой пивняк из числа дешевых ни приди –
в углу, за одинокой кружкой сидит Толик, хоть пять пивных за вечер обойди: и напротив
«Ударника», и на улице Дружбы, и в Столешниковом, и у Покровских ворот, и в
Орликовом, и на Абельмановской, и даже в отдаленнейших Кузьминках – всюду он,
задумчивый, сосредоточенный, нелюдимый, как заблудившийся призрак.
Промозглым зимним вечером, в
разгар последней в жизни сессии, он, наслушавшись в наушники Густава Малера,
тихо встал, чтобы не разбудить соседа, оделся и вышел в покойницкую ночь. Он не
знал, но это случилось ровно в ту же ночь, но годом позже, когда вспыхнул роман
Витьки с хищной Варенькой. На сей раз был не мороз – снежная оттепель,
слякотная, хлюпкая, простудная. Он шел тем же Комсомольским проспектом, той же
чётной стороной, по которой пёр в своих разваливающихся полуботинках Витька,
только в противоположном направлении.
Навстречу из снегопада и тьмы выползали мамонты-МАЗы, сбрасывавшие снег
в Москва-реку и вновь взбиравшиеся на Ленгоры – за следующими кубометрами
липкой массы.
Толика останавливало броситься
под один из них только одно – шофера ни за что ни про что засудят, и тот будет
весь срок и всю жизнь горестно недоумевать, как это всё случилось и откуда
взялся этот пацан в первом часу ночи.
Он добрел до Центрального
Телеграфа, долго писал прощальное письмо, потом отправил его на до востребования,
но кому – тут же забыл.
По Горького и Охотному ряду всё
также валил снег, он прошёл мимо темного параллелепипеда Ленинки, вышел на
Большой Каменный. По Москве-реке плыли редкие тонкие льдины, серые, как карибские
крокодилы. Он долго смотрел вниз, будто высматривая что-то очень важное и
существенное в этой немой мути, потом перебросил через парапет одну ногу, другую,
хотел оттолкнуться руками, но неожиданно сзади крепко схватили. Втащили его на
тротуар, проволокли вниз, к началу моста, к набережной. Это был милицейский
наряд.
- документы есть?
Он молча достал студенческий. Его
трясло и знобило.
- вроде трезвый
- вот дурак!
- где живёшь?
- в общежитии, на Ленгорах, зона
Б.
Старший по званию что-то доложил
по телефону, Толика затолкали в милицейский газик и довезли прямо до проходной
на Лебедева:
- и больше так не шали, дурак!
От наспанного тепла в комнате он
провалился в жаркий кошмар и провал. Утром еле встал, понял, что болен, сильно
болен, два последних экзамена сдавал при температуре за 39 и всё никак не мог
отогреться и выспаться.
В распределение в камчатское
облоно он не поверил и потому отнесся к нему
Спокойно
По татьяниному совету Витя
комнату не сдал и даже оплатил ее вперед до июня включительно, по три рубля
пятнадцать копеек в месяц – и отдохнуть при написании дипломов, и поработать,
не тратя время и деньги на транспорт. В просторной трехкомнатной квартире на
улице Вавилова сделали минимальную перестановку: в просторном холле выделили
один угол для спортивных вещей Виктора,
в кабинете Константина Васильевича, естественно, ничего не трогали, как,
впрочем, и в гостиной, молодым купили огромную арабскую постель два на два и
еще один, совсем маленький рабочий стол. Книжные полки, постепенно
прикупавшиеся Виктором в течение четырёх лет, перевезли на Вавилова, а вот
проблему книг так и не удалось решить до самого окончания учёбы: они таскали
нужные из дома в общежитие и обратно – по мере востребования.
С тестем Виктор сошелся довольно
быстро, хотя первое время сильно робел и вглядывался в знаменитого академика.
Маленький, сухонький, совершенно бесстрастный, как и не на Земле живущий, он в
свои девяносто уже нигде не работал, но числился научным консультантом в разных
местах, а потому не бедствовал. Ходил он совершенно бесшумно и передвигался
подобно тени, без видимых усилий. Дом был забит книгами до отказа – все
комнаты, коридор, кухня, холл, ванная, туалет – они были везде. Книги чуть не
валились из шкафов, полок и стеллажей. Виктор долго не мог понять порядка их
расположения, ни по алфавиту названий или авторов, ни тематически они никак не
упорядочивались, Константин Васильевич же безошибочно ориентировался в этом
хаосе. Однажды он раскрыл секрет расстановки книг:
- единственный порядок, который
человек усвоил со времен Анаксимандра, когда с ним, с человеком, прекратилось
бесчинство времен, – хронологический: у
меня в кабинете собраны самые ценные, самые редкие, самые используемые – самые
старые книги, а в холле – то, что не жалко выбросить или подарить, всё самое
новое и современное.
- а в туалете?
- а в туалете то, что можно
открыть на любой странице и там же захлопнуть, в туалете – вечное и нетленное,
не подчиняющееся времени.
Он кропотливо работал два-три
утренних часа над своим текстом и столько же после обеда – над чужими. Вечером,
за ужином, обязательная стопочка водки, после обеда, перед работой, час на
охоту за непом – полусном-полудрёмой, всё остальное время бодрствования –
чтение. По вторникам и четвергам он принимал посетителей и визитёров, в среду,
в гостиной семинар для очень узко круга, пять раз в неделю приходила медсестра
из Ляпуновки, академической больницы, расположенной неподалеку, в начале
каждого месяца – врач, в конце – баня, непременно Сандуны, иные он не признавал,
утром, до завтрака, полчаса на тренажере «беговая дорожка», потом душ и только
потом завтрак. Два раза в год – санаторий.
- по Канту, – объяснил он Виктору
размеренность своей жизни, – кёнигсбергские власти сверяли часы на городской
Ратуше: ровно в десять часов он был на
середине мостика через Приголе по дороге из дома в Университет, потому и стал
Кантом. И верный слуга на шаг сзади с зонтиком – при любой погоде Талант ученого – в организации порядка течения времени, его буйного течения,
и ещё – в следовании свом принципам при любой погоде.
Каждый год, уже два десятка лет,
он писал по книге – и никаких статей! Писал он очень мелким ровным и ясно
читаемым почерком, подолгу обдумывая каждую фразу, а потому ничего не
исправляя, не переставляя и не вычеркивая: «Жить стоит только набело,
черновиками живут неумехи и неудачники».
Татьяна вела дом и обоих своих
мужчин безукоризненно, точно соблюдая их порядки, привычки и холя маленькие
слабости. Она ни секунды не проводила в праздности: если не готовила, то
убирала, если не убирала, то стирала или гладила. Виктору
разрешалось только одно – по воскресеньям закупать продукты на Черемушкинском
рынке: он фантастически разбирался в мясе и умел торговаться. Ну, ещё –
выносить мусор.
Когда Татьяна Константиновна Копылова
вышла на работу в престижный проектный институт, занимавшийся созданием
санаторно-курортной закрытой инфраструктуры для аппарата ЦК, Совмина и других,
подобных им заказчиков, ей удалось скрыть имя своего отца – в семье считалось
верхом неприличия разглашать успехи своих родственников, тем более –
пользоваться ими. Она быстро завоевала репутацию грамотного и исполнительного
сотрудника, но не более того, никаких дополнительных нагрузок и обязанностей
она не брала, ни в чем не участвовала, на праздничные вечера и прочие
коллективные развлечения не оставалась, и все ее понимали и не приставали – она
ухаживала за престарелым отцом.
А Виктор как-то сразу и резко
оборвал все дружбы и связи, втянулся, вписался в размеренный и замкнутый мир
Марковых, окончательно отдалился от родителей, у которых и до того никак не
искал ни поддержки, ни понимания. Лишь с братьями он считал своим долгом
регулярно встречаться – с Андреем и переписываться – с Алешкой. И им очень
хотелось хотя бы немного быть похожими на старшего брата, и их не покидала эта
Надежда
Верка оказалась заводной во всём,
особенно, если дело касалось денег. Сначала стипендии улетали в день-два, Олег
думал, может, на зарплатах будет полегче: ну, нет, в три дня всё до копейки. Обязательно – ресторан, даже траверс по двум-трёмресторанам,
обязательно – куча тряпок в каком-нибудь «Лейпциге» или «Синтетике»,
обязательно – такси.
И Капустины сразу попали в
безнадежную ситуацию вечных долгов. В общий семейный котел за квартплату они
ежемесячно отдавали пятерку – и это было свято, как и два раза в месяц на
питание по тридцатке, проездные и взносы, от которых не отвертишься – на самое
необходимое улетала одна из двух зарплат, на вторую можно было бы скромно жить,
но Веркиного темперамента хватало за непольную неделю и на произвольную
программу и на добрую половину обязательной.
Собственно, личный бюджет Олега
был прост: в день по пачке «Шипки» или «Солнца» – 14 копеек, на обед стограммовая
пачка печенья «к чаю» – еще 14 копеек. Печенье он ел, откусывая губами
небольшие куски и рассасывая их во рту – так восьми печений хватало почти на
полчаса и еще – этот способ обманывал голод. Три рубля на месячный билет в
метро – на круг 12 рублей в месяц, как колхозная пенсия.
Олег хватался за любую халтуру:
писал курсовые и дипломы, писал рефераты в Реферативный журнал ВИНИТИ,
малярничал, циклевал и покрывал лаком полы. Был подопытным кроликом в институте
общей и коммунальной гигиены имени Сысина на Пироговке, чинил бытовую
электротехнику – денег всё равно катастрофически не хватало, и Капустины всё
летели и летели в финансовую пропасть, обрастая долгами, занимая и перезанимая.
Так длилось более четырех лет.
Виктор уже защитился, Толик поступил в аспирантуру – Олега на работе считали
лоботрясом.
Летом 74-го он сделал решительный
шаг и устроился в Моспогруз штатным грузчиком. Когда глубокой осенью кончились
вагоны и баржи с овощами, он переключился на Мосвиншампанкомбинат, Микояновский
и Шинный.
Везде были свои сложности и
трудности, но мясокомбинат он считал самым тяжелым: таскать вдвоем обледенелые
туши было крайне неудобно и надрывно. Оправдывало одно – после смены можно
было, договорившись с шофёром фургона, унести домой батон еще горячей,
умопомрачительно запашистой колбасы.
Работал он, естественно, в ночные
смены, на работе откровенно спал, особенно на собраниях и заседаниях. В отделе
над ним постоянно подтрунивали:
- Олежек, ты бы своей Верке
сказал, чтоб утихомирилась, ведь неприличны же такие эфиопские страсти на пятом
году замужества
Однажды он вернулся домой из
Микояновского не как обычно, после часу ночи, а в десять: на комбинате травили
крыс. Веркины родители уже спали в своей комнате. Верка была почти голой и не
одна. Парень быстренько подхватил свои шмотки и исчез. Олег долго сидел на
кухне. Мучительно хотелось выпить – но нечего. Всю ночь они промолчали, лежа
спиной друг к другу. На следующий вечер Олег не пошел ни на какую халтуру.
Верка, видно, за день тщательно подготовилась к разговору и сразу перешла в
нападение. Олег вяло слушал, не возражая и не очень вслушиваясь, потом оделся и
ушёл.
Ночей пять он переспал у Толика
на полу, в аспирантском общежитии.
А потом его забрала к себе
Надежда.
Надя была секретарем отдела и,
следовательно, хозяйкой отдельского телефона. Она терпеливо слушала несколько
дней непрерывные звонки и требования Веры, досконально узнала всю ее версию
произошедшего, молча всё это восприняла, вплоть до рефрена «я превратила его
жизнь в праздник», остальное достроила и восстановила сама. В конце пятницы она
подошла к Олегу:
- я всё знаю от твоей. Поехали ко
мне. У меня и ужин готов, и отмоешься, а то совсем ты, мужик, завонял.
По дороге они купили бритвенный
комплект в несессере, кой-какое белье и рубашки, а ещё бутылку венгерского трёхбутенного
токая «Ассу».
Надежда уже пять лет была в
разводе: выскочила по любви за одноклассника сразу после школы, сгоряча сделали
ребенка, но он родился мертвым, а Надя больше не могла забеременеть. На этой
почве начались бесконечные скандалы и, пробыв замужем чуть больше года, она
осталась одна. Родители, оба геологи, по контракту работали на Кубе и
возвращаться не спешили: сначала заработали дочке на однокомнатную
кооперативную, потом передумали, оставили ей эту двушку, себе заработали и даже
уже получили трешку на Юго-Западе, а теперь начали зарабатывать на мебельный
гарнитур и «Волгу».
Развод с Верой прошёл быстро и
гладко, без раздела имущества – делить было нечего. И Олег впервые, у Нади,
стал понимать, что значит настоящая семейная жизнь.
Он попробовал впервые в жизни не
магазинную слякоть, а настоящие домашние
пельмени. И оценил это тонкое изобретение.
Теперь он каждый день обедал в
институтской столовой. Вечером, к полновесному ужину полагалась либо стопка
водки, либо пара бутылок хорошего пива: рижского или московского, что
становилось всё большей редкостью в московских магазинах, но Надежда где-то
добывала эту исчезающую редкость. После ужина они смотрели телевизор, и он
довольно быстро понял, что этот ящик – самый пустой в мире. Иногда они ходили в
театр, а в сезон он стал ходить на футбол.
Невозможность иметь с Надей детей
не пугала его, даже радовала: им было покойно и беспечно без этих ночных
плачей, пеленок, кухни детского питания
и прочих тасок и напряжений.
Надя буквально заставила его подать
документы в отдел аспирантуры. Они вместе решили восстановить английский и
выписали для этих целей Moscow News.
Она, словно из мягкого воска,
лепила из Олега то, что ей казалась правильным, а он добровольно и с
удовольствием поддавался этой лепке, понимая, что это не только удобно ей, но и
полезно и вовсе необременительно для него.
Он сделал несколько небольших, но
заметных для семейного бюджета шагов наверх по служебной лестнице, и уже в
отделе стали поговаривать о нём как руководителе группы. Чтобы не отставать от
мужа, Надя поступила на заочный, и тут уж Олег включился на полную мощность: с
его помощью она одолела высшее образование за четыре года и, получив диплом,
перешла на инженерную должность.
В первой же её служебной
командировке случилось несчастье. 1 марта 1980 года она полетела в Западный Казахстан,
в город Шевченко. В Домодедово, пережидая задержку рейса, она подцепила
вирусный грипп, особенно разгулявшийся в ту зиму. С температурой прилетела на
Мангышлак, устроилась кое-как в гостиницу, на своё несчастье, в одноместный
номер. Жар не спадал, а в городе встал из-за неполадки атомный опреснитель. Она
умерла от жажды – на её тихие зовы за два дня никто не отозвался, горничные
были выходными, а дежурная по этажу работала на двух этажах. Дежурная даже дважды подходила к двери номера и, не
открывая её, как того требует служебная инструкция, внятно сообщала: «воды на
этаже нет».
Врач выдал свидетельство о смерти
с окончательным диагнозом ОРЗ – людское равнодушие у нас не может быть официальной
причиной смерти. Доставка тела в Москву оказалась делом необычайно сложным и
дорогим – хорошо, что институт помог материально…
Жизнь обрывается – нелепо и
некстати,
Когда надежды превращаются в дела
И жизни смысл яснеет добела,
И вход открыт в повышенные стати.
И всё так просто: вот была – и
нет,
И губы от отчаянья – до крови,
И нет спасенья от мычащей боли,
И на любой вопрос – укор, а не
ответ.
Надежды нет – и вмиг ушли
желанья,
Зачем весна и этот белый снег?
Всё прекратило свой привычный бег
И только по ночам – беззвучные
рыданья
Нелепо и тяжело умирать
В глухой провинции
В Петропавловске-Камчатском долго
не знали, что делать со столь дорогим подарком, Анатолием Ивановичем
Селезнёвым, но тут перст судьбы сам указал – стойбище эвенов Эссо. Там заживо
сгорела чуть не половина педперсонала школы-интерната-восьмилетки, отмечая
массовое возвращение из отпусков и подготовку к началу нового учебного года в
разгар столетнего юбилея вождя революции.
Вообще-то формально, по всем
бумагам и документам, школа была полной, но только однажды скомплектовался
девятый класс из двух учеников, мальчика и девочки, да и те не дотянули до конца
учебного года: девочка забеременела, ее забрали в стойбище, вместе с отцом
будущего ребенка.
Среди эвенов ходило убеждение:
«научился обманывать русских – возвращайся в отцовский чум».
Анатолия Ивановича забросили в
Эссо вертолетом: никакого регулярного сообщения с центром самого глухого,
Быстринского района, не было. Считалось, что в районе проживает около трех
тысяч человек, в самом Эссо – 600, каждый пятый – как в Венгрии. Сколько на
самом деле кочевало эвенов, не знал никто. В конце 20-х в Эссо прислали
лингвиста из Ленинграда, энергичного, тощего и очень умно еврея – создавать
письменность камчатских эвенов. Лингвист создал алфавит, на базе латинского, согласно
директиве, и русско-эвенский-эвено-русский словарь: мировая революция казалась
не за горами, и было принято решение всем ранее угнетённым малым народам дать
письменность на латинице. Лингвист успел за два года не только создать
письменность, но и преподать местным эвенам их письменный язык, но в 31-ом году
его арестовали и расстреляли, как и всех прочих его коллег, оказавшихся
троцкистами, врагами народа и диверсантами разведки, кажется, американской.
Попытки создать ешё одну, кириллическую письменность, оказались неудачными – в
стране, где техника решала всё, катастрофически не хватало лингвистов и
гуманитариев. Так быстринские эвены, в числе многих других микронародов,
остались вовсе без своей письменной культуры
литературы, о чём, впрочем, они не догадывались и не жалели.
Места эти оказались необычайно
красивыми, сказочными: широкая долина реки Быстрой, на востоке в хорошую погоду
хорошо видны Ключевская и Толбачик, а погода как в Сочи, триста дней в году
солнечная, особенно зимой, которая длится около восьми месяцев. Поселок стоит
на широком изгибе реки, на верхней террасе, с юго-запада горизонт подпирает
сопка Ининская. Театральность закатов и рассветов – гарантированные, как у
Рериха.
Но сам поселок… построенный еще в
конце 20-х, он обветшал донельзя. Всё – на соплях и на живульку. Вековая
времянка. Половина поселка – русские, попавшие сюда на разные сроки и за разные
грехи: райком, райсовет, райком ВЛКСМ, райсовпроф, дирекция совхоза «Красный
оленевод», районо (заврайоно – автоматически директор школы-интерната),
райздрав (главврач больнички на двадцать коек, оборудованной норсульфазолом и
йодом), райкульт (зав. домом культуры народов Севера), райфо (зав. сберкассой),
РОВДО (милиция), военкомат, инспекция Госстраха, почта с радиостанцией, редакция
районки «Красный Эссо», кооп, ДОСААФ, уполномоченный комитета: вся
инфраструктура советской власти, но на молекулярном уровне. Кладбища почти не
было – эвены увозят своих покойников в тайгу, а русские предпочитают умирать
где угодно, но только не здесь. Этот контраст величественной красоты природы и
нелепой убогости человеческого существования врезалась Анатолию Ивановичу:
отныне он именно по этому признаку и отличал родину от любых других стран, где
всегда присутствовало соответствие природных и человеческих условий жизни; это
делало другие страны и народы скучными, предсказуемыми, очевидными и
неинтересными.
На Анатолия Ивановича навалились
уроки географии, английского, физкультуры, черчения – общая нагрузка 32 часа в
неделю плюс классное руководство, плюс обязанности директора и заврайоно, плюс
ежеквартальная и годовая отчетность по интернату и районо, плюс ежемесячные
заседания райсовета, плюс растопка-стирка-готовка-уборка (правда, наколотых
дров ему отвалили – чуть не десять кубов) и прочее хозяйство – это тебе не зона
Б в университетском общежитии: всё самому и одному. Ну, и зарплата невиданная и неслыханная, для начала
шестьсот, а к концу срока до восьмисот дошла. По заведенной привычке от
отправлял матери половину, но и остающееся – ни проесть, ни пропить.
Однако матери недолго пришлось
радоваться огромным заработкам сына: в ту же зиму она умерла. Радиограмму
Анатолий Иванович получил на Татьянин
день. Петропавловск обещал выслать вертолет, но областной аэродром «закрыт уже
неделю и когда удастся вылететь в Москву – неизвестно». Да и пришла радиограмма
только на третий день после смерти. Никакой родни у них никогда и нигде не было
– все погибли еще в войну. Похоронили ее соседи, немного денег дала школа, где
она больше двадцати лет проработала уборщицей.
Анатолий Иванович, не поехав в
Севастополь на похороны, решил больше на Большую Землю и не рыпаться, никаких
отпусков не брать, проработать все три учебных года и свалить из этих сказочных мест – навсегда.
И зря он не брал отпуска, и зря –
ни разу не побывал в родном и любимом городе.
Их аварийный дом решили
расселять. Прохиндеистый сосед дядя Саня вовремя и где надо подсуетился, где-то
кому-то подмазал – и комната Селезнёвых оказалась свободной (Селезнёва А.В.
умерла, а ее сын, Селезнёв А.И., находится то ли в бегах, то ли в розыске, то
ли в тюрьме, то ли вообще убит) и, в соответствии с действующим
законодательством, ордер на ее занятие был выдан семье Дворкина А. З.,
проживающей там же, как наиболее нуждающейся в улучшении жилищных условий.
В результате Александр Зиновьевич
Дворкин получил при расселении трехкомнатную квартиру в новом доме, а Анатолий
Иванович Селезнёв лишился жилья, несмотря на прописку в паспорте и бронь,
полагающуюся молодому специалисту, направленному на работу по распределению, но
всё это он узнал лишь летом 73-го.
По дороге в родной Севастополь
Анатолий Иванович Селезнёв задержался в столице на недельку: вновь стал
Толиком, пообщался со всеми, кого застал в июне в Москве (Виктор уже уехал в
Западную Сибирь), а Олег был страшно рад выпить со старым корешом в некогда
недоступных «Жигулях» на Калининском. Там же, на Калининском, в «Мелодии»
накупил новых пластинок – ассортимент и качество выросли за эти три года
неимоверно, цены, конечно, тоже.
Толик побывал и на кафедре: на
месте почти никого – все уехали на практики. Узнал про Ларку Шнейдер – на нее
тоже никто не позарился, зато работает во Внешторге, торгует с недоразвитыми
соцпутистами металлоконструкциями.
В Севастополе – никого своих. Всё
чужое. Дом снесли. На кладбище покрасил оградку вокруг обеих могил. Оплатил
цокольный парапет из бетона, с металлическим крестом, но право на могилы
восстановить не смог, да и зачем?
Не приходи к родимым пепелищам
И память не тревожь – напрасная
тоска
Неважно, потеряли или ищем,
Кого свербит бетонная доска?
Слезы не выбьешь: круглые сироты
Черствы на жесты в одиночестве
своём,
Порога нет, распахнуты ворота,
И мы легки, как ветер, на подъем.
И нас ничто по гнёздам не
удержит,
Да их и нет. За что любить места,
В которых ты – совсем другой, не
прежний?
И жизнь опять – с пустейшего
листа.
Из Севастополя пришлось
возвращаться в Москву – в родном городе он оказался никому не нужен ни по специальности,
ни, тем более, как учитель.
Ехал он знаменитым 18-ым скорым,
фрахтуемым по пятницам белокительными офицерами Черноморского флота и их женами
– на субботний спектакль в Большом театре. Но театральный сезон уже закончился,
билеты на Москву из закрытого города продавались свободно, и он, впервые в
жизни, взял в мягком.
Его соседом по купе оказался
полковник КГБ:
Выпили, разговорились…
После подписания Хельсинской
декларации в стране опять подняли голову евреи, желающие покинуть СССР,
диссиденты, какие-то правозащитники, активизировались западные голоса и
идеологические диверсии, участились случаи невозвращения людей из служебных
загранкомандировок и туристических поездок в развивающиеся и капстраны. В
Комитете было принято решение усилить меры борьбы с антисоветскими настроениями
и элементами, расширить работу среди населения, особенно среди критически
настроенных слоев, создать сеть не только более частую, но и привлечь в нее
принципиально новый контингент сотрудников, внештатных помощников и
сочувствующих.
Полковник Зверев был включён в
новую структуру, призванную создать принципиально новую сеть. К новому
назначению он должен был приступить сразу после возвращения из очередного
отпуска. И теперь он ехал, как обычно, в мягком, размышляя о предстоящем и
одновременно прислушиваясь и присматриваясь к своему соседу по купе.
Говорили о жизни и жизненных
планах.
Полковник ничего не обещал, но
вызвался помочь:
- десять лет трудового стажа в
твоем возрасте и диплом МГУ дорогого стоят, Анатолий
Он дал телефон и попросил
позвонить на следующее утро, но непременно из телефона-автомата.
После звонка они встретились в
сквере Большого театра.
- ты где ночевал?
- на Курском
- я так и подумал. Вот, держи направление в
общежитие для приезжих министерства просвещения. Предъявишь на входе – там уже
всё знают. Тебе дадут комнату. Там сейчас наплыв: курсы по повышению, кто-то
выбивает фонды на ремонт школ области – постарайся пока ни с кем не общаться и
ни с кем не пей. Завтра в это же время –
у Главного входа в парк Горького, но буду не я, а мой подчиненный. Деньги есть?
- да
- вопросы есть?
- нет. Огромное спасибо
- пока не за что. У тебя вещей
много? Где они?
- оставил у приятеля, в Кунцево,
чемодан с книгами и пластинками, чемодан с барахлом и ещё проигрыватель
- вот молодость! Ничего лишнего!
Пусть пока у приятеля и постоит, на всякий случай
У парка Горького на следующий
день к Анатолию подошел и представился еще молодой, до тридцати, в штатском:
- капитан Скворцов, Сергей
Сергеевич, здравствуйте
Они устроились за столиком в кафе
«Времена года», совершенно в это время пустом.
- вопрос о вашем трудоустройстве
уже вентилируется, думаю, это решится в ближайшие дни. Как, с деньгами
дотянете?
- спасибо большое, дотяну,
конечно
- а пока у меня к вам просьба: не
могли бы вы перечислить всех своих московских знакомых, очень кратенько: фамилия,
имя, отчество, образование, кем и где работает, телефон, адрес, привычки,
увлечения, хобби…
- а зачем?
- понимаете, мы начинаем
небольшое социологическое исследование, нам нужна случайная выборка, а,
вообще-то, вопросы лучше не задавать, договорились?
- прямо сейчас?
- разумеется, вот бумага, вот
ручка. Не торопитесь, если чего не знаете или не помните – не напрягайтесь… и
не волнуйтесь за этих людей – ничего плохого с ними не случится, даю честное
слово офицера… если сами не наделают глупостей, но это уже не ваша
ответственность, согласны, Анатолий Иванович?
Весь список из одиннадцати
человек уместился на полутора страницах.
- пожалуйста, подпишите и
поставьте дату, у нас принято пользоваться псевдонимами. Придумайте себе его
сами
- Дворкин Александр Зиновьевич
- дивно! У вас с юмором всё в
порядке
Сергей Сергеевич пробежался
взглядом по списку:
- не густо… а вот это уже
интересно… вы Ларису Шнейдер, из Внешторга хорошо знаете?
- ну, так, в университете чуть не
поженились…
- очень хорошо… большая просьба:
до завтрашнего дня никому из названных вами не звоните и ни с кем не
встречайтесь. Я завтра за вами в общежитие заеду. Договорились?
Анатолий Иванович почувствовал
себя не в своей тарелке. Хотя, собственно, что произошло? Он на кого-то
настучал? Кого-то подставил? Обыкновенная база данных, социологическое
исследование, может, придется брать у них же и еще у кого-то интервью… но он
понимал, что занимается самооправданиями – во что-то он вбякался.
Утром за ним заехал Скворцов.
Сергей Сергеевич сам вёл красный,
слегка потрёпанный «Москвич».
- держите текст, – он передал обыкновенный серый скоросшиватель, – это Ницше, «Так говорил Заратустра»,
по-моему, белиберда и порядочная дрянь. Если хотите, сами потом на досуге
почитайте. Ваша задача не в этом. Постарайтесь встретиться с вашими знакомыми в
непринужденной обстановке и, ненароком так, осторожно так, между прочим, предложите почитать, но только
с условием – на ночь и никому не показывать, поняли?
- вроде, да
- да, Олегу Капустину не
предлагайте. Вы ведь свои вещи у него оставили?
- а вы откуда знаете?
- не бином Ньютона, вы же сами
вчера сказали, что ваши вещи у приятеля в Кунцеве, а у вас в списке больше
никого из Кунцево нет. И еще – Копылов в Москве?
- нет, как всегда в экспедиции
- а когда вернётся?
- осенью, конечно, пока сезон не
кончится
- жаль. Нет времени ждать… ну,
что, начнём с Ларисы? Надо, чтобы вы с ней случайно столкнулись на улице, у её
работы, важно, чтобы она первая вас заметила и узнала… поговорите, пригласите её
в кафе, бокал сухого, или что она сама выберет. Вот деньги
- у меня есть
- вот деньги, свои вам еще
пригодятся, а в конце разговора предложите почитать, будьте как можно беспечнее
и спокойней, вы поняли?
- да
- ну, тогда в пять вечера будьте
на Смоленской, у высотного, прогуливайтесь туда-сюда, но не подавайте виду, что
кого-то ждёте, просто фланируйте…
Ларису Шнейдер взяли на следующее
же утро при выходе из метро, с поличным. Собеседование проходило в комнате
милиции прямо на станции «Смоленская». Вербовка прошла быстро, но Лариса всё
равно опоздала на работу почти на сорок минут: странно, замечаний ей за
опоздание никто не сделал. Заодно вышли и на её мамашу, которая сначала страшно
перепугалась за свою дочку, а потом охотно согласилась помогать и на кафедре и
среди студентов. Ну, заодно припахали и папеньку.
Из одиннадцати человек в скромном
списке Селезнёва семь зацепились, но эти семь через две недели дали более
двухсот реально готовых сотрудничать на регулярной основе и только двадцать
человек категорически отказались и тем самым сами занесли себя в список
неблагонадёжных. С ними ничего не
случилось и не произошло: просто они оказались в определённом списке, на всякий
случай. В отделе полковника Зверева не ожидали такого успеха. Довольный
результатами, полковик решил сам встретиться на явочной квартире во дворах
«Елисеевского» с Анатолием Ивановичем:
- вопрос о вашем трудоустройстве
решён: вы поступаете в целевую аспирантуру на вашу же кафедру – не
беспокойтесь: заявка будет от камчатского облоно, Минпроса и Минвуза, мы нигде
светиться не любим. Получите отдельную комнату в общежитии для аспирантов.
Стипендия, правда, скромная – сто рублей, но и от нас вы будете получать
семьдесят в месяц. Суммарно – на уровне кандидата наук. Тему подберите попроще,
что-нибудь в пределах диплома, ну, скажем, «Особенности развития культуры и
образования камчатских эвенов за годы советской власти», а дальше… вас
интересуют дальнейшие перспективы?
- да, конечно, хотелось бы знать
- их – целый веер; попробую
описать только одну, наиболее вероятную: через три года вы защититесь, получите
звание старшего лейтенанта, пройдете годичную подготовку и будете направлены на
ответственную работу
- куда?
- четыре года – громадный срок,
откуда мне знать, куда. Но даю слово офицера: теперь и отныне всё будет
зависеть только от вас и от нас с вами
Анатолий Иванович лежал на своей заправленной
постели в общежитии Минпроса. Музыки не было. На тумбочке располагалась бутылка
удивительно противного «коленвала» за 3.62, казенный граненый стакан и полкило
крупно нарезанной ветчинно-рубленой:
- и чего меня тогда подхватили на
Большом Каменном? И чего тогда приспичило среди ночи дяде Сане? А теперь – и
поздно, и глупо, и выбор – сделан…
Мы выбираем – как это ложно,
Как незаметно, лихо и сложно
Нас направляет наша судьба:
Только доступное – нужно и можно.
Самообманы – «наши решенья»,
Воля – глухая тропа наваждений,
Даже веселье или журба –
путь бесконечных моих заблуждений
Толик лежал, не раздеваясь и не
понимая, зачем он остался жив: неужели для того, чтобы решать судьбы других
людей?! вот, чего бы он не хотел.
Толик лежал в поисках выхода,
потому что знал: если есть выход, то необязателен
Уход
В ЦНИИПРОЕКТе Копылов оказался
сразу в двух мирах.
В отделе, где собралось слишком
много докторов наук и старух предпенсионного и пенсионного возраста,
составлявших самую многочисленную и потому самую властную партию. Здесь он был
сам по себе, ни во что не влезал и не вмешивался, пахал свою деляну и дорожил
полученной независимостью, беспартийностью в бесконечных клановых склоках.
На общеинститутском уровне он
быстро стал лидером. Его выбрали секретарем комсомольской организации. Он
организовал межотдельский методологический семинар, собиравшийся два раза в
месяц перед работой, за два часа, что сначала показалось немыслимым, а потом –
очень удачной находкой. Четыре раза в год стали проходить молодежные вечера, с
импровизациями, самодеятельностью, сухим вином под конфеты и фрукты, с танцами.
Девушек в ЦНИИПРОЕКТе действительно было совсем немного, поэтому многие
приходили со своими подружками и жёнами. Но Татьяна избегала этих вечеров –
Виктор неизменно бывал на посиделках один.
Стали издавать сборники статей
научной молодёжи.
По поводу первого сборника Копылов
сам договаривался с типографией пожарников «На боевом посту»: с главным пожарным
типографом решено было за тираж платить взятку в тридцать рублей. Когда весь
тираж (200 экземпляров) был готов, Виктор принёс в типографию конверт.
Типографский начальник насчитал в нём 26 рублей 10 копеек:
- ?
- а подоходный?
- на взятку?
- бухгалтерия сняла с
материальной помощи. Хорошо, что помощь не на меня выписали, а то б ещё за
бездетность выдрали.
Начальник покачал головой, но
тираж, запакованный в две пачки, выдал. Всем последующим конвертам он уже не
удивлялся.
Жизнь кипела – веселая, бесшабашная,
они добирали то, что не успели отчубучить студентами.
Когда Таня сказала Вите, что
беременна, он и обрадовался и всполошился: года три им предстояло теперь жить
на его сто пять минус налоги. Подрабатывать и халтурить, как Олег, он не любил
и не умел – надо срочно защищаться.
Виктор обратился к Лифшицу:
- Александр Моисеевич, я бы хотел
начать писать диссертацию
- давно пора, уже три года
работаете… по вашей теме Протопопов специалист
- а вы?
- не моё, и я уже в перегрузе, да
я тебе и не нужен. Тебе и Протопопов не нужен – это протокольная необходимость.
Сдавай экзамены и пиши
- у меня философия и иностранный
сданы, остался спецпредмет
- тогда готовься: в следующий
вторник соберем комиссию и – сдавай
Василия Фёдоровича Протопопова и
в отделе и в институте не любили, хотя и признавали за крупную фигуру: было в
нём нечто отталкивающее людей, нечто колючее и неприятное. Сойдясь с ним
поближе поневоле, Виктор понял, в чём дело: он просто завистник, ревниво и
постоянно осматривающийся, не обогнал бы его кто-нибудь. К Виктору он отнесся
равнодушно и безо всяких подозрений, что тот перебежит дорогу – пацан, что он
может против доктора наук?
На изучение литературы и
подготовку библиографии ушёл месяц, именно тогда его и прищучили с несчастным
Гегелем. Неделю он писал статью – основу второй главы. Василий Федорович
пробежал ее, внёс пару корректив и одобрил. Благодаря Лифшицу статья тут же
пошла в ближайший номер журнала.
Виктор взял в подённую аренду
пишущую машинку, «Эрику», оформил все накопившиеся отгулы, оборудовал себе
рабочее место во всю гостиную: материалы экспедиций, самые необходимые книги,
справочники, пространство для карт и плакатов. Одним пальцем за восемь дней он
отбарабанил около двухсот страниц, сделал полтора десятка демонстрационных плакатов, спал здесь же,
здесь же и ел, в одиночку – Таня и тесть гнездились на кухне.
Протопопов слегка закряхтел,
получив так быстро толстую папку с тесемочками. Он две недели корпел над
рукописью, выкинул пару непонятных параграфов и велел расширить первую, методологическую
главу, так как «в этой скороговорке много осталось невыясненным и за кадром».
Лифшиц после разговора с Протопоповым наметил предзащиту на конец месяца.
Предзащита прошла, на удивление,
бурно – решительно против не выступил никто, но замечаний и предложений
набросали гору, при этом полгоры – взаимоисключающие. Почти все карты были
забракованы как сложные и нечитаемые.
Еще через два месяца новая версия
диссертации была распечатана нанятой профессиональной машинисткойи переплетена,
подготовлен автореферат. Началась процедура: назначение оппонентов и головной
организации, прохождение Главлита, обеспечение кворума на Ученом Совете и
прочая мелкая, но обязательная суета.
Накануне защиты пришёл
американский журнал с переведенной
статьей Копылова: в журнале печатались 10% лучших публикаций в трёх
важнейших советских журналах. С новичками такое до сих пор не случалось.
Таня, уже заметно беременная, на
защиту не пошла, застеснялась.
Защита прошла: для Копылова – уверенно
и спокойно, для Учёного совета – благополучно, для молодёжи – классно. В общем
– без сучка-без задоринки, в меру дискуссионно, со счётом 15:0.
Удался и банкет, прошедший не в
ресторане, а в отделе: все понимали, что при зарплате в 105 рублей на ресторан
не разгонишься. Зато Татьяна расстаралась с вычурными закусками и необычными,
пикантными салатами. Протопопов, обиженный, что не он – центр внимания, ушел с
середины банкета вместе с одним из оппонентов, своим старинным приятелем. Они
зашли в закусочную «Три Ступеньки», где выпили по стаканчику креплёного, сетуя
и на дерзкую молодежь, и на засилье пятой колонны, и на то, что американцы ни
черта не разбираются в нашей науке.
После защиты целая неделя ушла на
оформление бумаг, направляемых в ВАК, Копылов, если и приезжал в институт, даже
не заходил в отдел. После всей этой суматохи его появление прошло при полном внешнем
безразличии – ни поздравлений, н колкостей. В двух огромных смежных комнатах,
занимаемых отделом, висела наэлектризованная, гнетущая тишина. Это почувствовал
даже Виктор, не очень-то разбиравшийся в хитросплетениях и интригах отдельской
политической жизни.
В одиннадцать началась
производственная гимнастика. Все лишние, включая Копылова, вышли в коридор. Там
к нему подошла Елена Робертовна, старший научный сотрудник и громогласный рупор
партии старых докторов и кляч. Она поманила Виктора за шкафы, туда, где стоял
маленький копировальный стол:
- сегодня открытое партсобрание.
Ты должен выступить против Протопопова
- не буду – он мой научный
руководитель
- он – сволочь, и ты это знаешь
лучше других
- именно поэтому и не буду
- Лифшиц на нашей стороне и, если
не выступишь, мы тебя, мелкий плевок, и здесь сгноим, и, если вздумаешь уйти,
ни в одно приличное место не дадим устроиться
- собрание партийное?
- открытое партийное
- я беспартийный
- ах, так!
Он ушел из-за шкафов и весь день
до самого собрания слышал за своею спиной жаркий шумок и ловил кинжально острые
взгляды. Перед самым собранием он встал и ушёл, столкнувшись в дверях с Лифшицем,
который спешил из какого-то министерства именно на собрание – получилась
совершенно ненужная демонстрация.
Вечером, за семейным ужином, пока
Константин Васильевич ещё не принял свою традиционную и непременную, Витя начал
разговор:
- меня хотят заставить выступить
против своего научного руководителя, публично
- а ты?
- наверно, буду уходить
- куда?
- не знаю, всё равно. Спасибо,
Тань, больше не надо
- жаль…, но, ты знаешь, я бы
поступил также
- Тань, а ты как считаешь?
- я не знаю… я только знаю, что
ты всегда поступаешь правильно и разумно. Как считаешь нужным, так и поступай.
Чтоб потом в самого себя не плевать
- директор мне ваш на днях
звонил, тобой хвалился. Он ведь – один из первых моих аспирантов
- пап, а кто не был у тебя
аспирантом? Где они, не твои аспиранты?
- ну, выпьем за тебя, Витя: что б
ни случилось, а выпить непременно надо, завтра видно будет завтра
На следующий день Александр
Моисеевич поманил Копылова к себе в свой закуток:
- вчера был по дороге из
министерства в издательстве. Наша с тобой рукопись прошла редактуру. Если
нетрудно – внеси редакторкую правку и в свою и в мою часть – у меня полный
завал. Хорошо?
- хорошо. Конечно, сделаю
- только побыстрей
- да я, если надо, – Копылов
пролистал рукопись: замечаний полно, но не катастрофически полно, – сегодня
сделаю
- вот и славно, а тогда завтра
отвези редактору, Борис Борисовичу, ты ведь был у него?
- был… я ухожу от вас…
- так!... почему?
- неуютно стало…
- и куда?
- не скажу
Это была роковая ошибка. Виктор
не успел сказать, что сам ещё не знает. Лифшиц вскочил как ужаленный:
- я… я не подавал повода не
доверять мне!... уходи! Тебя, оказывается, уже где-то ждут! Заявление об
увольнении – сейчас же мне на стол!
Написав заявление, Копылов
спустился вниз, от вахтера позвонил Олегу и Игорю и поехал на Маросейку, в
пивзал, ждать друзей.
Те прилетели, почуяв неладное.
Виктор рассказал им всю эту историю с партсобранием.
- зря ты так, – начал Толик. – и
шефа зря обидел, мировой мужик.
- а Протопопов твой, все говорят,
– настоящая сволочь, – встрял Олег
- ну, а как вы себе
представляете, я ему это в глаза скажу, при всех? И, если бы я выступил против
него, то от меня все всегда стали бы ждать только предательства: «если этот
своего руководителя предал, то он и меня предаст и вообще любого предаст»
- это верно, – вздохнул Олег. –
хочешь, я узнаю насчёт вакансий у нас? Мы, конечно, не ЦНИИПРОЕКТ, но тоже не
веники вяжем, куём грозное оружие, кварталки приличные…
- а я с деканом могу поговорить,
или нет, лучше – с замдекана по науке, я к нему вхож… или на кафедре… тебя наш
шеф хорошо помнит и недавно тепло отзывался…
- спасибо, мужики, если что
будет, звоните… а я и сам поищу: у меня есть законные две недели на поиски
работы. Ну, по последней, и – разбежались.
Ребята через пару днейпозвонили –
но ничего утешительного: свободных ставок нигде не было, да и брать кандидата наук
гораздо тяжелее, чем лаборанта или уборщицу. Никому они, остепенённые, не
нужны, особенно доктора наук. Сплошная головная боль.
Но Виктор нашёл работу сам:
младшим научным с перспективой через полгода старшего во ВНИИМТС, совсем не по
профилю и у чёрта на рогах, у метро «Аэропорт».
В СССР была стройная организации
науки.
Она делилась на три неравные ни в
чём части: академическую, вузовскую и отраслевую.
Академическая наука – самая
престижная и фундаментальная, в смысле своей непрактичности и ненужности.
Свободный график, библиотечные дни, вольнодумство, связь с заграннаукой…
Вузовская наука – обязательный
придаток к педагогическому процессу, работа, преимущественно, на заказах, нечто
вроде консалтинга, но совершенно безответственного и малопрактичного, зато
относительно дешёвого: труд студентов и аспирантов оплачивается символически.
Отраслевая наука – самый жирный
кусок. Распределённая по министерствам и ведомствам, она часто сращена с
проектированием и опытно-конструкторскими работами, а потому имеет, пусть не
прямой, но практический смысл.
Отраслевая наука имеет свою
иерархию:
ЦНИИ и прочие указания
«центральности» имеют филиальскую сеть, а остепенённые научные сотрудники –
оплачиваемый 36-дневный отпуск
«Союз…» и так далее – также
головные институты, имеющие право на филиалы, но не всегда их имеющие, здесь
отпуска у всех лишь 24-дневные
«ВНИИ» не имеют филиалов, это –
самые сирые одиночки отраслевой науки
Далее идут «Рос», «Укр», «Лат» и
прочие республиканские институты, которые, несмотря на свой четвертый разряд,
могут иметь свою микробную филиальскую сеть, но чаще сами являютсяфилиалами
центральных и всесоюзных структур.
Ещё ниже – «Тат», «Баш», «Удм»
и тому подобные НИИ.
Далее, если это, конечно, не
«Мос» или «Лен» – «Од», «Мур» и «Хер» НИИ городского или областного уровня и
значения.
Вне этой иерархии – несколько
структур, выпавших из академического гнезда, но ставших партийной или
правительственной опорой: КЕПС, СОПС, ИНИОН, ИКТП и т.п.
Копылов нашел себя в
третьеразрядном ВНИИ. Система Госснаба почувствовала, что для поднятия своего
реноме в строю с Госпланом и Госстроем, нужна своя наука, снабженческая, со
своими докторами и кандидатами, своим Ученым советом, «Трудами» и всем прочим,
что называется наукой. Дело только заваривалось, и Копылова с радостью взяли,
посулив горы златые и семь вёрст до небес – всё лесом.
Заручившись честным словом
начальника отдела и начальника отдела кадров, на первый взгляд, сущего особиста
(а так оно потом, увы, и оказалось), он поехал в ЦНИИПРОЕКТ забирать документы.
Внизу, на доске приказов, висела
бумажка: приказ о его, Копылова В.А., и Протопопова В.Ф. увольнении, оба – по
собственному желанию.
Секретарь отдела, одна из лидеров
партии «старых кляч», сухо сообщила ему:
- Копылов, прежде, чем освободишь
от своих вещей письменный стол и полку, зайди в приёмную: тебя вызывал
директор. А потом можешь оформлять бегунок
Этим «старым клячам» было от
сорока пяти до шестидесяти и Виктор был изрядно несправедлив к ним – двум из
них удалось даже пережить его и плакать на его похоронах: «какие надежды
подавал когда-то и как нелепо сложилась его судьба!»
Директор ЦНИИПРОЕКТа, вальяжный
академик Пётр Иннокеньтевич, которого Копылов видел только в президиуме и о
котором толком ничего не знал, но однажды допустил шутку, за которую его
по-отечески, неофициально распёк парторг отдела: «Готов менять свою ставку МНСа
на партвзносы нашего академика». Мягкий добрый парторг журил: «Ты только
правильно пойми, Витя, Пётр Иннокентьевич уже на том уровне, когда о деньгах не
думают и не вспоминают, а твоя неуместная шутка – кто её подхватил? –
завистники и откровенные нытики, которые в науке, по сравнению с тем же Петром
Иннокентьевичем, сделали не более молекулы, а теперь просто харчуются при нём».
И это замечание было справедливо, по мнению Виктора.
Академик принял его, сидя за
письменным столом, и пригласил сесть поближе. Кабинет оказался не таким уж
громадным.
- что же вы наделали, Виктор
Алексеевич, – начал он, и голос был вполне искренен
- Пётр Иннокентьевич, я вас
понимаю, но поймите и вы меня. Мой шаг – вынужденный, и мне очень неохота
уходить из института, где у меня столько друзей и товарищей
Академик как не слышал его:
- я на днях получил письмо от
вашей матери и ответил ей. Она благодарит меня и институт, за то, что мы
сделали из вас настоящего ученого. Поверьте, я прослезился над её письмом. Кем
она работает?
- учительница
- я ведь давно слежу за вами, мне
Лифшиц о вас говорил, когда вы только пришли к нам. Старый дурак, думал: вот и
пришёл тот, кому я оставлю институт. Куда вы уходите? Зачем?
- во ВНИИМТС, мэнеэсом
- кем-кем? Ну, я понимаю,
директором, зам. директора, даже начальником отдела – ниже вас. Вы понимаете,
какого дурака сваляли? Мэ-не-эс – вы!
- я не могу оставаться, мне очень
жаль…
- ну, из-за чего?
- я не хочу говорить, чтобы не
быть ябедой
- ну, не ябедничай – мне уже всё
наябедничали: мир не без добрых людей; и про тебя, и про твой отказ выступить
против Протопопова, и про ту, что толкала тебя выступить на партсобрании. Дурачок,
дурачок, да я за тебя готов хоть десять человек уволить
- не уволите – профсоюз не
позволит
- к сожалению… какое письмо твоя
мама написала! На, почитай…
Он достал из верхнего ящика стола
конверт. Виктор читал знакомый мамин почерк: письмо, полное достоинства и
благодарности, он сам чуть не прослезился.
- ну, ступай… Бог тебе судья, а
обидел ты и Лифшица, и меня, и весь институт. Тем не менее – желаю удачи… хотя
понимаю – её уже не будет…
До конца дня Виктор успел с
бегунком собрать все необходимые подписи, последними были бухгалтерия, где он
получил расчет, и отдел кадров, выдавший ему трудовую, которую он впервые
увидел. Он вышел из института – и внутри как оборвалось: возникла ноющая и
вяжущая пустота. И обида на тех, кто ни за что изгнал его отсюда, вопреки его
воли и воли дорогих ему людей.
ухожу, в пустоту, в неизвестность
в безупречный холодный туман,
отметая брезгливо обман,
сохраняя ненужную честность.
горизонт будто ночь непрогляден,
кто-то воет сглупа по утру,
и качает меня на ветру,
да шакалят зашкафные бляди
что же будет? – поди, разберись…
мне сегодня тоскливо немного,
впереди – ни пути, ни дороги,
только хмурая, липкая склизь…
Так погано ему ещё никогда не
было.
Он шёл, сам не понимая, куда, и
бесконечно оправдывался перед мамой, академиком, Лифшицем, Таней и ребёнком,
который должен вот-вот родиться.
Через пару недель Лифшиц разбился
в авиакатастрофе. Александр Моисеевич летел в Лондон на конференцию. Обида на
Копылова продолжала терзать его до самой смерти. Аэрофлот выдал кубышку с
прахом и жестяной венок, чем и погасил стандартную страховку в 400 рублей.
Копылов приехал на похороны и
даже остался на поминки, несмотря на косые взгляды некоторых. На стене висел
портрет Лифшица, строгий и печальный. Девица, только недавно принятая на работу
на место Виктора, чья-то мажорная дочка, грубо кадрила самого молодого в отделе
доктора наук, только-только перешагнувшего пенсионерский порог. Они оба были
сильно пьяны и целовались взасос в закутке Лифшица, никого и ничего
Не стесняясь
«Если говорить о диктатуре
пролетариата, которого в России практически не было, во всяком случае
пролетариев было заметно меньше, чем дворян, составлявших 5% населения страны
(под пролетариями в мировой лингвистической и экономической практике принято
называть неимущих – собственности, образования и профессии), то направлена была
эта диктатура, главным образом, не на буржуазию, дворянство и духовенство, а на
крестьянство, составлявшее 80-85% населения, то есть подавляющее большинство.
Недоучки и просто необразованные
нищие невежды-большевики были подлинными пролетариями, люто и в равной степени ненавидевшими и рабочих, и крестьян,
и купечество, и дворянство и вообще всех, кто хоть что-нибудь имел, например,
совесть.
И вся история СССР и вся история
КПСС – непрерывная борьба с крестьянством, начиная с продразвёрстки, потом –
культурная революция и сплошное обезбоживание, потом – обдирание церквей, потом
– коллективизация с индустриализацией, потом – война: ведь основную солдатскую
массу представляли крестьяне, потом и
теперь – великие стройки коммунизма, грабившие в основном молодёжь сёл и малых
городов, теперь вот – чёрные списки «бесперспективных деревень».
И пришли к тому, чего,
собственно, и добивались: нас, нынешних горожан и вчерашних крестьян, кормить
теперь некому, а потому нас и гонят, не стесняясь, каждый год на картошку, на
овощные базы и прочие сельхозработы. Если так пойдёт дальше, через 10-20 лет
вся еда в стране станет импортной: будем менять лес, нефть, металлы и оружие на
мясо, масло, молоко, хлеб и картошку.
Наверно, именно поэтому наша
власть с таким цинизмом презирает свой народ, а народ с таким же цинизмом любит
своих правителей».
Так рассуждал сам с собой Олег
Капустин, сидя в институтском автобусе, увозящем его и ещё одиннадцать
сотрудников института в подшефный совхоз «Протвинский» на две недели:
рассуждать вслух было чревато – группу сопровождал член партбюро института.
Дорога была дальней – многое, что успеваешь обдумать.
Вообще-то, Олег очень любил эти
поездки на картошку и считал их вполне достойным продолжением отпуска. Его
всегда назначали бригадиром – он оказался, на удивление, хорошим организатором
– сказывался опыт работы в Моспогрузе и, может, ещё школьные субботники и вечеринки.
Он с легкостью осваивал крестьянские профессии и премудрости – был и пастухом,
и кормачом, и скотником, разбирался в нормах высева и кормовых нормах, в том,
когда и какие удобрения надо вносить, как веять и сушить на току хлеб, почти
все расценки и как закрывать наряды, чтобы их пропустил плановый отдел и
бухгалтерия. Он дружил с агрономом Гаврилычем, директором молочно-товарной
фермы Маркелычем, главным инженером совхоза Михалычем, но главное – с
зав.столовой тетей Пашей и главбухом Ольгой Ивановной.
В совхоз он выезжал и по весне, к
первому выгону скота, и летом, на пастьбу, но особенно любил бабье лето,
середину сентября: по утрам – рыбалка на местном пруду, когда особенно хорошо
идут жирные, лоснящиеся золотом караси, грибная охота, наиболее добычливая
именно в это время; золотая осень, распрекрасная погода.
Олегу нравилось ходить в
телогрейке и сапогах, материться с мужиками, гонять скотину, нравился запах
навоза, идущее из глубины зерна тепло, нравились коровы и особенно телята, ему
доверяли их вакцинацию от простуды. Он любил гулять грибастыми перелесками,
солить на всю бригаду грибную смесь в сорокалитровом столовском баке. Любил
первый утренний ледок на лужах и серебристое лёто, осеннюю паутинку.
В прозрачной сини виснет паутина,
что берендеи называют лётом,
и с этим тихим благостным полётом
отходит в старь еще одна година.
Поля пусты и ломятся амбары,
На урожаи осени щедры,
В котлах кипят вкуснейшие навары
И дни – кипучи, солнечны, бодры.
И я скитаюсь меж цветных опушек,
В шуршащих золотом умолкнувших
лесах,
В корзине – белые, маслята да
волнушки,
И звоном солнечным наполнена
душа.
«Ешь – потей, работай – мерзни»:
под этот девиз и организовывалась жизнь бригады. Полбригады работала на полях и
фермах, остальные заготавливали грибы и рыбачили, Олег полдня работал, полдня
отдыхал, а в обед открывал и закрывал наряды, половина из которых – липовые.
Если не было авралов. В аврал (комиссия из райкома, начало гореть зерно на
току, наконец-то привезли комбикорм и его надо обезопасить от разворовывания)
работали все, если надо, сутками.
При этом, из года в год, независимо
от состава, его заезд считался самым беспроблемным, в совхозе его ждали – этому
можно поручить самостоятельную работу, которая будет выполнена не хуже
деревенских.
По вечерам в домике, где жила
бригада, шел интеллигентный товарищеский ужин с танцами.
Именно здесь, в совхозе, во вкрадчивом шёпоте
листопада и неоглядных далях пустующей и отдыхающей от людей земли, а не в
командировках и поездках, он ощущал свою жизнь как
Путь
Игорь Анатольевич защитился точно
в срок, за три месяца до окончания целевой аспирантуры. Тема, на всякий случай,
была засекречена, чтобы на Учёный совет не занесло кто-нибудь непрошенного и
незваного, да и ВАК с закрытыми темами работает по упрощенной схеме.
Ни на какую Камчатку он,
разумеется, по распределению не поехал, хотя это и предполагалось по идее
целевой аспирантуры, а был командирован в 101-ю московскую
Высшую школу КГБ, где прошёл годичный курс подготовки со специализацией СМИ.
Получив звание
капитана, он был зарегистрирован в браке с майором КГБ Мариной Шубиной и направлен
в качестве пресс-секретаря посольства СССР в Кении, стране, в которой у СССР не
было никаких интересов и которая сама ни на что не рассчитывала от
дипломатических отношений с СССР – и это было очень важно для КГБ.
В Найроби супруги
Селезнёвы жили на отдельной вилле; по выходным, если не было срочной работы,
ездили на песчаные пляжи Момбасы,
наслаждаясь теплой водой Индийского океана. Вилла была трехэтажной, с
огромным балконом на втором этаже, откуда открывался великолепный вид на
экваториальный лес. Прислуги было немного: шофёр, повар, горничная, садовник и
охранник, все – из местных.
Марина исполняла роль глупой, разбитной
и весьма падкой на чужих мужиков бабёнки, быстро переспавшей со всем
дипкорпусом и представителями западных фирм. Естественно, что все вновь
прибывающие также проходили через её постель. Это позволяло ей быть в курсе
самых свежих сплетен европейского и американского происхождения.
Анатолий выступал в амплуа
обманутого мужа, ничего не подозревающего и до смешного доверчивого лопуха. Все
сочувствовали ему и от души потешались над ним за глаза. Он подолгу
задерживался в своём офисе или в городе, поэтому к нему часто захаживали после
работы, зная бесконечные возможности его бара и кошелька. С ним было приятно и
безопасно выпить два-три стаканчика, поболтать о том о сём. Он был крайне
забывчив и рассеян, как Паганель, поэтому иногда ему приходилось рассказывать
одно и то же по нескольку раз: он путал имена и кто из какого посольства, на
чью разведку работает и с кем водит дружбу. К тому же он знал массу русских анекдотов,
самых разных и неожиданных.
Вся добываемая Селезнёвыми
информация ложилась в еженедельные отчёты, отправлявшиеся из посольства в
Москву диппочтой. Селезнёвы первыми сообщили, что готовится бойкот Московской
Олимпиады – за два месяца до самого бойкота. Они раньше посольства СССР в
Польше сообщили о «Солидарности», ее лидерах и планах, они предотвратили побег
на Запад двух крупных чешских учёных, задействованных в разработках на реакторе
в Дубне – оба попали в автоаварию под Прагой и погибли на месте.
За пять лет Селезнёвы только один
раз побывали на Родине: для получения заслуженных ими наград и церемонии
повышения в званиях. Через пять лет они вернулись из Кении – он майором, она –
подполковником. Развода не было – им просто выдали новые паспорта безо всяких
отметок, они сдали ненужные более свидетельства о браке и расстались – по
разным управлениям.
Анатолий Иванович купил
трёхкомнатную кооперативную квартиру в Бобровом переулке, в бывшем доме
железнодорожников-мостостроителей «Россия», всего за семьсот рублей. В Доме
мебели на Ленинском он по лимиту приобрёл финские гарнитуры в кабинет и
спальню, итальянский – в гостиную и югославский – на кухню. Это обошлось даже дороже
«Волги», которую он купил в «Березке» на чеки Внешпосылторга. Дачный участок
ему выделили в Семиврагах, по Каширке. Сюда пришлось вложить около семи тысяч,
но все эти траты, не то, чтобы необходимые, но рекомендованные ему
руководством, даже не уполовинили заработанного в Кении.
Отдыхать в отпуск он уехал в Крым
и два месяца, сентябрь-октябрь, пронаслаждался в Партените, а когда вернулся, с
облегчением узнал, что Марине Шубиной за аморальное поведение за границей,
порочащее звание советского офицера и коммуниста, влепили строгача, сорвали две
звезды с погон и отправили начальником женской колонии куда-то за Урал: видеть
её и встречаться с ней в коридорах ему было бы нелегко, тем более – отдавать ей
честь.
Не долг тяжёл, но тяжелы долги
когда живёшь в судьбе, невидимой ни зги,
и путь неясен, цель неочевидна
когда и жизнь, что смерть, и
каждый праздник – тризна.
И жить нельзя в толпе, как все, в
единой бочке –
Вороны в стае: ястребы живут
поодиночке
И падалью не кормятся: им так нужна
пожива –
Все остальные разносолы – лживы.
Ему уже немного за тридцать. Всё
есть. И сам он – состоялся. И теперь можно не спеша искать боевую подругу.
Но чего-то всё-таки не хватало,
он позвонил Олегу Капустину и пригласил его на новоселье, но не к себе домой, а
в недалекий от дома «Узбекистан».
Они сидели в тихом в дневное
время зале: дельцы с Центрального рынка уже отобедали и обговорили своё
наболевшее и денежное, перерыв к вечеру между 4 и 5 часами пополудни только
начался.
Под узбекский шашлык, когда-то, в
их студенчестве, состоявший из двух шампуров, а теперь, как и везде, всего из
одного, уже без той горы зелени, что
подавалась ранее, хорошо шёл узбекский же кагор, густой и немного приторный,
как восточный яд. Уже за зеленым чаем из пиал, изукрашенных бирюзовой вязью,
возникла тема:
- слушай, а не махнуть ли нам на
Соловки, как вы тогда с Витькой, помнишь?
- да… славное было путешествие…
Соловки, не Соловки, а в Суздаль – давай махнём. У меня ведь теперь машина
есть. Если прямо сейчас, то к ужину будем там, переночуем в мотеле, с утра всё
осмотрим и назад. А послезавтра – «а, ну, вставай, кудрявая», на работу.
- слушай, классная идея! А как ты
за рулём после выпивки?
- ерунда! полстакана постного
масла – и как стёклышко. Ну, расплачиваемся?
- я только Наде позвоню.
- звони, у гардероба автомат
висит.
Через полчаса они уже выехали из
по-субботнему пустой Москвы, за два с половиной часа промчались по Горьковскому
до тонущего в пыли, зное и безделье Владимира и ещё через сорок минут были в
Суздале.
Заказав номер в мотеле, друзья
доехали до центра. Ресторан был заполнен, но не битком. Им нашлось место
подальше от эстрады, чтобы можно было поговорить, а не орать отрывистыми
фразами, как в лесу. В зале отчётливо слышалась немецкая и английская речь.
Заказали водки и всякой всячины в
русском стиле: селедку с картошкой, маринованные белые, мясо по-боярски в горшочке.
Под эту дорогущую простоту они вспоминали летние практики и экспедиции, красную
икру одной столовой ложкой на троих, попойки и похождения.
К ним подсел, примерно, их лет:
«Сослуживец» – представил его Толик. Заказали ещё одну бутылку «Пшеничной»,
малосольных («здесь они просто фантастические» – порекомендовал сослуживец, как
выяснилось, Сергей), рыбное ассорти из сардинелы, шпротов, баночного лосося и
холодного копчения скумбрии. Сергей оказался не местным, а владимирским, но
часто бывающим здесь по делам службы.
На эстраде трое запели «Москву
златоглавую», вещь неприветствуемую, но разрешенную в местах скопления
иностранцев.
- выпускники Куйбышевской
консерватории, хорошо ребята играют, –
Сергей на правах хозяина положения разлил по первой, не успевшей
нагреться.
Они просидели допоздна. Кажется,
добавили еще немного, Олега слегка развезло, но только слегка. Анатолий сначала
отвёз Сергея на его частную квартиру, потом они, наконец, добрались до мотеля.
Олег долго стоял под душем, то под горячим, то под холодным, чтобы сбросить
опьянение. Потом отмокал Толик, а Олег, развалясь в постели, тупо смотрел
какую-то телевизионную ерунду.
Толик вышел явно посвежевшим.
- а неплохо посидели…
- слушай, – Толик рылся по всем
карманам своего костюма. – ты мой бумажник не видел?
- в ресторане он у тебя был
точно: мы же все трое скидывались
- куда я его мог засунуть?
- посмотри на полу, может, выпал
- нет… на столе нет… ты его не брал?
- а ты мне его давал?
- ах, да…
Олег на всякий случай проверил
свои карманы.
- давай в машине посмотрим,
может, он там?
Они обшарили всю машину, дважды
осмотрели путь от машины до двери номера: бумажника не было
- наверно, ты его в ресторане
оставил, поехали
Ресторан уже не работал, но шла
уборка, подсчёт выручки и тому подобное. Бумажника никто не находил.
- может, у Сергея?
Поехали к Сергею. Тот еще не
спал. Уже втроём – в милицию, Написали заявление о пропаже. Отвезли Сергея и
вновь вернулись в мотель. Сидели за столом, соображая и вспоминая каждый шаг.
Еще раз проверили все карманы.
- Олег, а ты вот в этом
внутреннем кармане смотрел?
-
да я им никогда не пользуюсь. Ну, давай посмотрим…
Бумажник оказался там.
- как же так?
После находки успокоенный
Анатолий тут же заснул, а Олег всю ночь проворочался, терзаясь стыдом и
недоумением.
Утром город смотреть не стали и
вернулись в Москву. Всю дорогу Олег молчал, виновато сопел и не знал, куда
глаза девать. В конце пути, на заставе Ильича, Толик снисходительно утешил:
- не переживай, старик, с кем не
бывает?
Анатолий высадил его на Таганке,
а сам спустился вниз с Вшивой Горки до Яузы, по трамвайным путям доехал до
Чистых Прудов, долго лежал в прохладной ванне, принял после этого полный стакан
белого «Чинзано» в мягком и покойном кожаном кресле. В последнее время он
полюбил спирт, хороший чистый медицинский спирт: он разом сушит пищевод и
мозги, делает мир мягким и податливым, как воск. Но сейчас ректификата не
оказалось, а водка – вещь грубая и вонючая, единственное, что пьётся всегда с
отвращением. В отличие от хорошего итальянского вермута, острого как степной
ветер и полынный, ковыльный простор где-нибудь под Севастополем, в Учкуевке.
Он бросил в бокал с вермутом
лимонную дольку, несколько брусочков льда и тут почувствовал, что теперь ему,
наконец, всего хватает, что можно жениться, заводить детишек и вообще жить
дальше
Полнокровной жизнью
После ужасной смерти Нади Олег
долго не мог прийти в себя. Больше всего
его угнетала непонятность и несправедливость ее смерти. Он готов был и сам
умереть, если бы это вернуло Надю. Сидя один, в пустой квартире, он привык
накатывать, чтобы хоть как-то уйти из этого угнетения. Сначала ему хватало для
полной отключки одной бутылки, затем он резко перешёл на литр, после которого
вырубался – тяжко, глухо, до утра.
Утром он вставал, на автопилоте
принимал душ, одевался и, не завтракая, ехал на работу, постепенно собирая себя
за час в кучку: это позволяло работать хотя бы механически. До дому он
добирался к семи, отстояв галдящую очередь в винном отделе. Иногда он что-нибудь
покупал пожрать, но есть не хотелось – Нади не было. Купленное валялось
где-нибудь в холодильнике или рядом с ним, вместе с накопившейся грязной
посудой, заванивалось, и он выбрасывал плесневелое.
И так изо дня в день, почти
полтора года.
Он уже и сам стал замечать, что
деградирует и разваливается – окружающие же давно потеряли всякие надежды и
только ждали, когда же всё это кончится, он наскандалит, его уволят, и можно
будет о нём забыть.
А тут ещё родители: они умерли друг
за другом, подряд, с интервалом в несколько месяцев, первым – отец, вослед за
Надей, которую успели полюбить как дочь. И они умерли, как и она, нелепо,
слишком рано, слишком некстати.
Он отупел и очерствел от всех
этих похорон, поминок, ношения гробов, разговоров с могильщиками, похоронными
агентами и кладбищенскими смотрителями – народом беззастенчивым и алчным, плохо
скрывающимся за тонкой маской сочувствия, привыкшим и к чужой смерти и к чужому
горю, и точно знающим цену этого горя.
Он старался напиваться до такого
бесчувствия, когда никакие сны уже не снятся, но если сновидение приходило, то
всегда надрывно-щемящее, колющее, терзающее и рвущее память и совесть: он
вспоминал во снах только дурное, совершённое им по отношению к умершим, и это
дурное становилось причиной их смерти – и тем смурнее становился наступавший
день, тем угрюмей становился он сам и к вечеру всё более страшился повторения
сна – а такое случалось: один и тот же сон-укор всё возвращался и возвращался
из ночи в ночь, порой неделями. Тогда он резко увеличивал вечернюю дозу – и это
был тупик, ведущий его самого в смерть, с которой он смирился и даже ждал:
скорей бы, уснуть и более никогда-никогда не просыпаться, что бы там ни было по
ту сторону забытья, скорее всего – ничего. Он ощущал свою жизнь как наказание
за все грехи, свершённые им или только пришедшие помыслами.
Не шуми надо мною, молва,
Не мути за спиною слушок.
Я своё получаю сполна,
Я собою самим занемог.
Не шумите в вершинах, ветра,
Не будите тяжёлый мой сон,
Эта жизнь – чья-то злая игра
Под гитарный и денежный звон.
Не шуми, моей жизни река,
И не бейся о скалы в тоске,
Точит боль пустоту и века,
Я сегодня – монах и аскет.
Не шуми, не шуми, не шуми,
Успокойся – всё скоро пройдёт…
Ворон чёрный рисует круги
И на сердце моё упадёт.
Он остался совсем-совсем один:
сестра во втором браке вышла замуж за еврея, в 74-ом году тот получил право на
выезд, и они исчезли, растворились – в Америке? в Израиле? а, быть может,
где-нибудь в Европе? и не писали, и не звонили – как отрезало.
Только спустя много лет, в самом
начале 90-х Олега вызвали – он не был на Лубянке ни разу после того, как принёс
в приёмную КГБ подкинутый чекистами же «Посев».
В комнате, точно совпадающей с
теми, что показывают в кино, ему дали вскрытый конверт:
- это письмо Вашей сестры
В правом верхнем углу стояла
дробь 61\0.
Милый Олежек, здравствуй!
Как твои дела? Как мама и папа? Бываешь ли ты в Курске
или, может быть, они бывают в Москве? Как твоя жизнь?
Мы ничего не знаем о вас, но в стране явные перемены –
это вселяет надежды.
У нас всё хорошо. Мы живём в Германии, в Мюнхене. Это
очень красивый город, весь белый, много цветов.
У тебя растёт племянница, Юлия. Мы оба работаем. И всегда
ждём от тебя ответа.
Я люблю тебя и скучаю,
Твоя Ольга
- Вы можете написать ей ответ, но
только здесь; вот бумага, вот ручка
- спасибо, у меня своя
Здравствуй, милая моя сестрёнка!
Очень рад получить от тебя весточку. И рад, что у вас всё
хорошо.
У нас всё нормально.
Целую,
Олег
- и это всё?
- а что ещё?
- хорошо, мы сами отправим Ваше
письмо, подпишите конверт своей рукой и не забудьте написать обратный адрес
Через месяц Олег получил ответ от
сестры. Письмо пришло нормальным путём, обыкновенной почтой, но было заметно –
его вскрывали. В правом верхнем углу стояла дробь 62\1. Он сел за кухонный стол
и, забыв обо всех делах, написал Ольге письмо на шести листах с двух сторон, в
котором описал сестре, как ему казалось, всё-всё-всё, поставил в верхнем правом
углу на первой странице 2\62, наутро, перед работой, зашёл на почту и отправил
пухлый конверт в далекую и недоступную Германию, всего год назад вновь
объединившуюся в одну страну.
Они нашли друг друга после долгих
семнадцати лет.
Если бы Олег знал об этом
заранее, в то совершенно беспросветное время, когда один за другим уходили
самые близкие!
На работе у них появился новый
директор, просидевший до того несколько лет в Америке и потому полный
совершенно неприемлемых у нас идей. Он появился сразу после Нового года, а уже
в марте развернул грандиозную затею: 15% списочного состава приказом директора
было направлено на десять дней на какую-то не то игру, не то учёбу в
ведомственный подмосковный пансионат.
В отделе шла сдача большого и
ответственного министерского проекта, поэтому начальник отдела долго ломал
голову, кем пожертвовать с минимальными потерями. Первым в списке жертв
оказался, естественно, Колхозник. С ним также отправили преддекретную
лаборантку, донельзя надоевшую всем своими токсикозами, и двух пенсионеров,
дорабатывающих законные два месяца.
Пансионат «Маяк» славился тем,
что в суровые годы умеренной борьбы с пьянством местный бар продавал водку безо
всякой наценки и круглосуточно.
Олег за день, пока шли групповые
занятия и пленарные заседания, успевал слетать в бар раза три-четыре, а уж
вечером оформлял свои законные четыре стакана, если не было достойного повода
выпить.
Проводивший игру-учёбу Георгий
Петров, не то философ, не то психолог, а, скорей всего, и то и другое вместе,
производил впечатление человека умного, даже весьма умного, острого на язык и
внятного – свита же его: либо сумасшедшие, либо одержимые бесами, сатаноиды,
либо и то и другое вместе взятое, преданные своему гуру до обожествления, но
что они сами несут – понять было невозможно, а говорили и выступали они много,
один за другим,
Олег не очень вслушивался во всю эту
дребедень – он ждал, когда можно будет незаметно выскользнуть и осесть в баре,
в крепких объятьях забвения всего на свете.
Но на третий день барменша уехала
на склад, оттуда к тётке в недалёкий Серпухов, где и загуляла до сизого утра с
давнишним соседом тётки, а ведь она материально ответственная и бар свой никому
не сдала и не доверила, включая сменщицу.
Злой на весь мир и на барменшу, и
на её тётку, и давнишнего соседа тётки, Олег сидел в последних рядах, ничего не
понимая и не пытаясь понимать, и не желая понимать.
Но тут к микрофону вышел ещё
один, с оттопыренными ушами и украинским гулким акцентом. Он понавешал огромные
полотнища схем: он что-то говорил, а схемы говорили что-то другое – но что?
Заседание кончилось, и все
разошлись, а Олег сидел один в зале, тесном от схем на стенах. Он увидел в них
какой-то особый язык и смысл, и голос – и он пытался понять говоримое ими, он
вгрызался в грамматику и фонетику схем, сравнивая их между собой, между
схемами, нарисованными разными людьми и потому стилистически разными.
В кромешной тьме шестого часа
поутру он добрался до своего номера и рухнул в сон, где к нему этот язык и
пришёл, во всей своей ясности и очевидности.
Утром барменша ещё не вернулась,
Олег пришёл в группу, смурной, выжатый, мятый и – шёл уже четвёртый день –
вдруг заговорил: тихо-тихо и совсем непонятно ни для кого, но при этом он
рисовал схемы, одну за другой, словно всю жизнь только этим и занимался.
На пленарном заседании
руководительница их группы, не то студентка, не то аспирантка университетского
психфака, заявила его в докладчики. Он вышел, вывесил свои схемы и начал что-то
очень тихо лепетать – его никто не слышал, только Георгий Петров, улавливая
какие-то смыслы, стоящие между схемами и лепетом, сообщал оторопевшей аудитории
говоримое, тут же давая свои комментарии.
А говорил Олег то, что мучило
всех, но не имело ещё слов, а потому оставалось невыразимым и глухонемым
недовольством всеми и всем: и жизнью, и работой, и начальством, и строем, и
самими собой.
Можно было, конечно, посчитать
это откровением блаженного и юродивого Колхозника, но – на стене висели
нарисованные им схемы, точно такие же, как у этих сатаноидов, но всем понятные
и ясные, незамутнённые непонятной терминологией.
Что было потом, Олег не узнал:
приехала барменша.
Но вечером он опять вышел к
микрофону, уже не с готовыми схемами – он рисовал их по ходу своих слов и
мыслей, а говорил он уже совсем не по делу и не по теме, а о том, что касается
всех вообще, включая вешаемых в Америке негров. Это явно ломало строй и логику
всей игры-учёбы, но всем, в том числе и затихшему Георгию Петрову, было плевать
– Олег говорил одновременно всем и никому.
В ту ночь мало кто спал: Олег
растянул один стакан чуть не до утра, в номерах народ шептался и шушукался, с
выпивкой и без, в штабе Петрова шли дебаты и распри:
- надо всё менять, – настаивал Георгий, а не то студентка не то
аспирантка кипятилась и твердила только одно:
- да о чём вы все? – человек
рождается.
За завтраком Георгий долго
говорил с директором, уговаривая его и убеждая в чём-то, тот долго упирался и
не соглашался, но в конце концов сдался.
На пленарном заседании Петров
объявил о полной перестройке мероприятия:
- с сегодняшнего дня и с этой
минуты по согласованию с вашим директором исполняющим обязанности директора до
конца мероприятия назначается Олег Капустин. Сейчас он изложит своё видение
института и его структуры. Каждый волен сам определить, кем и где он видит себя
в этом институте. Единственное, что категорически запрещено: выход из игры –
под страхом увольнения. Соответствующий приказ подписан вашим директором и уже
вывешен в фойе.
Всё, что происходило после этого
в пансионате, остались в памяти участников как некий сладкий и захватывающий
дурман, невразумительный, но окрыляющий.
Сразу после пансионата директор,
имевший вход в отдел науки ЦК, договорился о праве на негласный и не
афишируемый в печати эксперимент. Министру и райкому партии, а также всем
советским, хозяйственным и общественным органам было дано указание не
вмешиваться в течение пяти лет, чтобы ни происходило, в дела института, но с
директора была взята чуть ли ни клятва строго выполнять государственный план
исследований и проектных разработок.
Олегу Капустину было предложено
на выбор стать замдиректора или создать при себе отдел с любой численностью
сотрудников, но он отказался от обоих предложений, потребовав лишь двух вещей: никакой
трудовой дисциплины лично для себя и никаких ограничений в доходах для всех
сотрудников.
Через месяц после возвращения из
пансионата на стол директора лёг доклад «О новых принципах и направлениях
деятельности и структурных изменениях в институте».
Олегом была изложена новая
технология работ, начинающаяся с поиска платежеспособного заказчика и
заканчивавшаяся внедрением новой разработки вплоть до общественного признания
целесообразности проекта и обучения персонала. Проектная и исследовательская
деятельность, ранее разделённые структурно и системой тарифов оплаты труда,
теперь были слитны: каждая тема и каждый проект имеют собственную систему
оплаты труда и формируются на принципе самоорганизации исполнителей.
Руководители тем и проектов формируют бюджет денежных средств, помещений,
материально-технической базы, времени и людей. Допускается одновременное
участие каждого в нескольких проектах и
мастерских на разных позициях – от руководителя до дистанционного
соисполнителя. Как таковое штатное расписание и сетка отделов по специализации отменяются.
Планово-производственный отдел упраздняется
полностью. Первый отдел превращается в архив с одним архивариусом. От бухгалтерии
оставлен только один человек, вся множительная и копировальная техника
переходит в аренду исполнителями, обязанными уметь печатать, пользоваться
вычислительной и копировальной техникой: более пятидесяти машинисток
увольняются.
Институтские умельцы
сконстралябили комбайн из электрической пишущей машинки и электронной
счётно-вычислительной машины, сначала обеспечили ими всех сотрудников, а потом
стали изготовлять их на продажу практически в промышленных масштабах – до сотни
«комби» в месяц.
Вся рутина плановых заданий
министерства, Госплана и других ведомств выполняется в течение месяца, не более
того, всё остальное время расходуется на выполнение хоздоговорных и экспортных
работ, которые находятся самими исполнителями, лидерами творческих групп либо
заказываются инициативными потребителями.
От девятисот сотрудников в ходе
реализации предложений Капустина в институте осталось сто пятьдесят человек;
объём работ вырос более, чем в семь раз; от исполнения экспортных работ,
которых до того почти никогда не было, на счету появилась валюта, средний доход
сотрудников достиг примерно полутора тысяч рублей в месяц, а у некоторых – до
пяти тысяч.
Вся партийная, профсоюзная и
общественная работа: собрания и всё прочее оказались запрещёнными в рабочее
время и в рабочих помещениях, за исключением столовой, которая стала работать
по вечерам как клуб и место проведения партийных, профсоюзных, комсомольских и
прочих собраний и мероприятий.
Великое искусство маневрирования
проявил сам директор, умудрявшийся обходить и КЗОТ и все инструкции простыми
переименованиями и реорганизациями.
Через два года институт обрёл
прочную и постоянно увеличивающуюся клиентуру по всей стране и за рубежом. Так
как заказов на разработки стало поступать значительно больше, чем институт мог
выполнить, а отказывать или устраивать очередь Колхозником (эта кличка за
Капустиным осталась намертво) настоятельно не рекомендовалось, пришлось
привлекать сторонних исполнителей, отбоя от которых, уже успевших узнать о
заработках здесь, не было.
Сами проекты и исследования шли
нарасхват: крупные предприятия, богатые города, области и республики заказывали
самые вычурные по конфигурации, но очень нужные для них работы, зная, что,
сколько бы институт ни запросил, всё возвращается и окупается, и приносит
сторицей. Впрочем, каких-то заоблачных цен исполнители никогда не запрашивали,
более того, отсутствие непомерных и непонятно куда направляемых накладных
делало разработки института, при всей их уникальности, значительно дешевле
стандартных, универсальных, а потому совершенно бесполезных в конкретных
ситуациях аналогов, клепаемых двумя десятками институтов того же профиля в
стране.
Сам Капустин на работе почти не
появлялся: его увлекла чисто теоретическая работа.
Сначала его статьи отказывались
печатать все отечественные журналы, но после того, как он опубликовал несколько
статей в самом авторитетном американском журнале, было принято решение
разрешить публикации в СССР, только в малотиражных и нереферируемых журналах и
изданиях, а также разрешить выступления на конференциях. Однако вскоре
прошелестел слушок, что Колхозник обиделся и нигде выступать или печататься в
СССР не намерен. Но в качестве эксперта его стали приглашать довольно часто.
Правда, участие в экспертизах оборвалось по его же вине.
Однажды его пригласили на
коллегию Госплана. В огромном зале, в президиуме, расположенном всамом низу
амфитеатра сидело высшее начальство: Председатель, три его зама, несколько
министров и представитель Секретариата ЦК. Обсуждались перспективы дальнейшего
развития и расширения СЭВа и Варшавского Договора. Уже на четвертом часу
обсуждения слово предоставили независимому эксперту Капустину:
- а что вы так беспокоитесь о
СЭВе, Варшавском Договоре, да еще на столь отдалённую перспективу как
десятилетие? Скорей всего, через десять лет не будет ни того, ни другого…
- как это? – перебил выступающего
представитель Секретариата ЦК
- я думаю, это даже ещё раньше
произойдёт, во всяком случае, следующая пятилетка совершенно определённо будет
последней и даже вряд ли закончится
- откуда у Вас такие сведения? – не
без иронии поинтересовался председательствующий, он же и Председатель Госплана
- да я свой прогноз в одной
статье уже полтора года как опубликовал, из этой самой статьи. Должен заметить,
что и Госплана к этому времени не станет, и
Советского Союза, и ЦК
- интересно, а меня? – ехидно
спросил председательствующий Председатель
- а сколько Вам лет?
- ну, 63
- я не медик и не геронтолог, но
у Вас неплохие шансы: партийный возраст 70-75 лет
Министр, в ведении которого находился
институт и потому знавший эксперта, сидя рядом с представителем ЦК, повертел
пальцем у лба, давая понять высокому руководству, что выступающий, вообще-то,
хоть и знаменит, но с завихрениями, не стоит обращать внимания, а особенно
вступать с ним в полемику или спрашивать о чём-либо – такое понесёт. Министра
поняли, эксперта поблагодарили за неожиданное мнение, никаких санкций к нему
после экспертизы не применили, но приняли твёрдое решение больше к его услугам
не прибегать на любом уровне обсуждения любого вопроса.
Из Москвы он, кстати, через три года после произведённого Петровым «переворота»
фактически уехал, поселился в подшефном совхозе «Протвинский», летом
пастушил, зимой – работал кормачом и скотником:
среди коров и навоза ему думалось гораздо продуктивнее. Пить стало некогда и не
зачем – он совершенно забыл о выпивке. Выходной в совхозе он себе выхлопотал по
средам: в этот день он приезжал в Москву, сначала проводил свой трёх-четырёх
часовой семинар на квартире, потом ехал на подобный же семинар к Георгию
Петрову, жившему от него неподалёку.
Хотя райком больше не присылал в
институт разнарядок на полевые работы, в совхоз сотрудники и особенно лидеры
проектов ездили достаточно часто и регулярно: посоветоваться с Колхозником или
заказать ему теоретическую разработку в рамках своего проекта.
Свои заветные статьи, бывшие даже
не теоретическими, а надтеоретическими, поверх прикладных теоретических
«мухараек», как он сам называл свои разработки для проектов, он писал медленно
и вдумчиво, чуть не по году каждую, и, после тщательных обсуждений на
семинарах, отправлял на Запад, как бросают камни в воду – без надежды, что они
когда-нибудь всплывут в Москве.
Иногда он заезжал в институт, к
бухгалтеру, чтобы взять денег на немудрящие молочно-товарные нужды: подзакупить
труб, приобрести новые лактометры, заказать шестерёнки для сломавшегося
измельчителя «зеленки» – по сути, это были единственные накладные расходы
института, не составлявшие за год и тысячи рублей.
Поздно вечером по средам та самая
не то студентка, не то аспирантка
психфака провожала его до электрички на Курском вокзале. Они обсуждали
перипетии и результаты семинара Петрова. Однажды они так заговорились, что
уехали на электричке вместе. Так Люба переселилась к нему в деревню и стала его
женой.
Здоровье его резко ухудшилось во
время перестройки. Совхоз «Протвинский» ликвидировали одним из первых, и им
пришлось перебираться в Москву. Тут-то ему и позвонили
Из органов
Игорь встал на тропу поиска жены.
Он чувствовал себя то сталкером, то скаутом, устраивал засады и расставлял
капканы, ловушки, силки и, в общем, с удовольствием играл в эту увлекательную
игру, но только поначалу: ему попадались по преимуществу подобия Ларки Шнейдер
и майора Марины Шубиной: алчные, шелапутные, им непременно надо было быть не
только женой, но и ещё кем-то в его жизни, но кем? – он мучился в догадках, а
потом просто бросал найденную, в недоумении и обиде. Иногда встречались и
вполне нормальные – но и эти всё что-то искали в нём.
Он сошёл с тропы после года
напрасных и утомительных поисков, пока, наконец, не понял, что обречён: он был
никому не нужен и не интересен – всё дело в его квартире, даче, машине и
зарплате.
Сначала это показалось ему
несправедливым, но, слушая на диване музыку великих, он, наконец, понял, что просто
пуст – в нём самом нет ничего интересного или заманчивого, в него некуда
заглядывать, весь его «внутренний мир» – лишь отголоски и обрывки музыки,
написанной совсем другими людьми и вовсе не для него. А за? За этими мелодиями
и фразами? – он честно не мог найти ничего. А, может, он смотрел не туда?
И он перестал видеть и искать в
женщинах потенциальную подругу жизни, потому что понял – сам он другом жизни ни
для одной из них не будет: нечем дружить. И он просто включил женщин в
ассортимент комфорта, наряду с душем, баром и торшером.
На службе, тем не менее, всё шло
по накатанному пути. Уже второй год он занимал должность выше своего звания и
это означало скорое повышение в звании, обеспечивающим гарантированную пенсию,
на которую можно вести достойный образ жизни и не искать никакой работы или
подработки – просто жить в своё удовольствие. Купить домик где-нибудь в
Кастрополе, на Фиоленте или Форосе, поближе к родному Севастополю, обязательно
с виноградником, немного столового шабаша или асмы, которые так хороши зимой, остальное
– «изабелла» и «крымский мускат», много не надо – 500-600 литров своего вина на
год вполне достаточно и себе, и друзьям и гостям.
Отдыхая этим сентябрём в Крыму, в
Партените, он специально ездил по Верхней Дороге за Кореиз – присматривал, приценивался:
дороговато, конечно, но, если поднапрячься… Кстати, в Партените с ним случился
небольшой анекдот.
Когда он приехал, естественно,
ему устроили привальную, а освобождавшему ему номер, полковнику КГБ из Минска,
отвальную. Как обычно на офицерских мальчишниках, было много водки и мало
закуски. Собственно, закусывали какими-то солёными сухариками, очень вкусными,
с мясным ароматом. Он поинтересовался. Ему вытащили огромный мешок с этими
сухариками, явно импортный. Он и название запомнил: «Pedigree Pal»
- почём такой мешок?
Цена оказалась настолько
смехотворной, что он, перейдя на эту закуску, сэкономил чуть не половину
отпускных. И только в Москве случайно узнал, что весь отпуск они закусывали американским
собачьим кормом.
Всё шло в стране как шло и ничто
не предвещало сильных перемен, только органы знали – нарывает и назревает.
Какой-то чудак на экспертизе в Госплане даже более или менее точные даты
назвал. Что-то неуловимо тревожное и пока совсем непонятное витало в воздухе.
Руководство страны перестало
выражать недовольство разными диссидентами – их просто не стало. Недоумение
стали вызывать собственные решения и действия.
Прошла очередная реорганизация –
такие проходят практически ежегодно, чтобы любая информация о структуре
Комитета устаревала до того, как будет раскрыта.
Анатолий Иванович был направлен в
Аналитическое Управление. Он оказался зам. руководителя отдела анализа
прогнозов. Работы оказалось невпроворот: если внутри страны никто не
задумывался всерьёз о будущем, почти никто, и господствовала идея, что будущее
– всего лишь в несколько раз увеличенное настоящее, что мы достигли состояния
имаго, бабочки, которая уже ни во что не превращается и умрёт бабочкой, то на
Западе и в эмигрантских кругах и особенно среди серьезных унивекрситетских
аналитиков эта тема стала очень оживленно обсуждаемой. Что настораживало.
И миру и СССР рисовались странные
и страшные онтологии разложения: идея мировой ракетно-ядерной войны совсем
отпала, а вместо неё – цепь превращений, распадов, разложений, историческая
агония, растянутая по истории длиннее исторической жизни.
Однажды, утомлённый
сверхурочными, Анатолий, приняв обычные сто пятьдесят, заснул странным
изнурительным сном.
Ему приснился апостол Павел.
- Толик, ты за что меня гонишь?
Маленький лысоватый апостол, в
белых одеждах, стоял на пыльной дороге, ведущей из Иерусалима в Дамаск
(Анатолий не понял, почему именно на этой дороге, никаких указателей не было,
но это была точно дорога Иерусалим-Дамаск, никаких сомнений не было). Глаза и голос
апостола были невыносимо жалобными – Анатолий встречался с такими на допросах,
по таким глазам и голосу была очевидна невиновность и непричастность
допрашиваемого ни к какому делу, заговору или мятежу, но план есть план, и
решение, в конце концов, уже принято, а потому вся эта жалостливость совершенно
бесполезна.
Анатолий всё пытался спросить
апостола, выведать у него, когда и в чём он гнал несчастного старика, но тот
только смотрел своими печальными и жалостными глазами и продолжал спрашивать:
- Толик, ты за что меня гонишь?
Утром, измученный и издёрганный,
Селезнёв приехал на службу и, вместо того, чтобы разбираться с кучей накопившей
информации, написал
В парторганизацию
Аналитического управления
Государственного Комитета
Госбезопасности СССР
От майора
Селезнёва А.И.
Рапорт
Прошу исключить меня из рядов
Коммунистической Партии Советского Союза в связи с тем, что я уверовал в Бога и
апостола Павла.
Майор КГБ Селезнёв А.И. 18 марта
1985 года
Потом было партсобрание. Было
много выступавших. В конце ему дали
слово. Рапорт его не приняли, но из партии выгнали и, разумеется, из органов уволили,
лишив офицерского звания, всего за месяц до представления к подполковнику.
Сняли с секретности, но подписку о неразглашении, особенно на исповеди, он
подписал три или четыре раза. Случай – небывалый и неслыханный. Никто наверху
не знал, что с ним теперь делать. На всякий случай отправили на медкомиссию, но
там ничего не нашли.
Всё это было в какой-то мути. Его
не понимали, он не понимал, его ругали, но он никак не мог понять, за что, ведь
он честно и своевременно сообщил о произошедшем с ним. Хотели отдать под суд,
но в конце концов просто отпустили, понимая всю нелепость ситуации. Принудительное
лечение решили не применять, боясь неконтролируемой утечки информации среди
психбольных.
Анатолий неожиданно оказался в
вакууме социальной изоляции и полном одиночестве. Теперь, ранее такой пустой,
его внутренний мир стал заполняться – совестью и её укорами, жгучим стыдом,
сожалениями и презрением к самому себе. Анатолий стал остро понимать, что,
оказывается, вера в Бога – это прежде всего сомнение в себе, голос и муки
собственной совести.
С трудом, но он нашёл Олега в его
деревне. Посидели, поговорили, но пить не стали оба:
- Олег, помнишь, у меня в Суздале
бумажник пропал
- Толик, честное слово, сам не
знаю, как это случилось, бес попутал спьяну
- это я его подложил тебе, прости
ты меня, Христа ради… если сможешь
- … спасибо тебе: с души спало. Я
ж, как вспомню, места себе найти не могу
- прости… поеду я
Признание не принесло облегчения
– его теснили невыразимые словами угрызения и обвинения. Он стал искать
общения, но не с другими, а с Самим.
Он заходил в разные действующие
церкви: Ивана-Воина на Октябрьской, «Всех Скорбящих радости» на Ордынке,
Рождества Богородицы в Измайлове, в грузинскую церковь на Соколе, покупал и
ставил свечки, но – что делать? как молиться? – не знал и не у кого было
спросить. Он понимал, что ни один батюшка, как только узнает, откуда и кто он,
не станет с ним говорить, а просто сообщит о нём, тем дело и кончится. В
отчаянии он поехал на Преображенку, в старообрядческую церковь. У дверей его
встретила и преградила путь злобная старуха:
- куда? зачем?
- я в Бога верю
- перекрестись
- не умею
- пошёл отсюда!
Из дверей храма вышел священник.
- что такое? кто это?
- а я почём знаю? Хулиган или
пьяный
- я в Бога верю, а она меня не
пускает
- ступай за мной
И Анатолий рассказал батюшке всё
о себе.
- я креститься хочу
- рано тебе. На, вот, почитай. –
и протянул Евангелие.
- я верну
- не надо. Прочитаешь – приходи.
Спросишь отца Василия – тебя пропустят
Через два месяца Анатолий принял
крещение.
В пустом храме, чтоб не смущать
людей, он крестился в купели – и свет с небес сквозь прорезь в остроконечном
куполе косым столпом падал на него как благословение, было очень тихо и
торжественно. И всё ясно и понятно.
Душа человека рождается дважды,
Поскольку она бессмертна,
В Бога поверить может каждый –
Искренне и беззаветно.
Чудес не бывает, но есть лишь
чудо –
Внутри, глубоко, в пустоте и
тиши:
Мы сами приходим к вере и судим
Свои незаметные прочим грехи.
Душа сквозь оковы, запреты,
заслоны
Вступает в беседу с нашедшимся
Богом:
И совесть и радости – снова и
снова
В душе обретают значение Слова.
Он был принят в общину, приобщён,
но долгое время оставался оглашенным. Ему дали работу – сторожа и садовника
одновременно. О. Василий иногда приглашал его к себе, побеседовать.
Анатолий сильно мечтал съездить в
Палестину, в Святую Землю, но осознавал, что его, конечно, не выпустят, хотя
быть верующим в органах теперь не только не запрещалось, но даже усиленно
приветствовалось.
Только с приходом Путина он
осмелел и подал документы на загранпаспорт.
Через год он приехал в Израиль –
почти все деньги на поездку ему выдала община, и немного дал о. Василий – своих
у Анатолия почти не было вовсе.
Он посетил храмы Иерусалима,
побывал в Капернауме и Назарете, на горе Фавор, что неподалеку от Назарета.
Дороги на Дамаск как таковой не оказалось, но он нашёл старую, давно уже
неезженную дорогу вблизи ливанской границы.
Анатолий шёл по ней под палящим
солнцем, пока сердце не подсказало ему: «Здесь!». Он припал к горячему камню,
затих, закрыл глаза и вскоре услышал тихий знакомый голос из сна: «Встань и
иди!».
Вернувшись в Москву, он написал
небольшой текст, но никому его и никогда не показывал:
Пилат. Анабасис
Глава 1. Привод
Когда же настало утро,
все первосвященники и старейшины народа имели совещание об Иисусе, чтобы
предать Его смерти; и связавши Его, отвели и предали Его Понтию Пилату,
правителю. Тогда Иуда, предавший Его, увидев, что Он осужден, и раскаявшись,
возвратил тридцать сребреников первосвященникам и старейшинам, говоря: согрешил
я, предав Кровь невинную. Они же сказали ему: что нам до того? смотри сам. И
бросив сребреники в храме, он вышел, пошел и удавился. Первосвященники, взявши
сребреники, сказали: не позволительно положить их в сокровищницу церковную,
потому что это цена крови. Сделавши же совещание, купили на них землю
горшечника, для погребения странников; посему и называется земля та «землею
крови» до сего дня. Тогда сбылось реченное через пророка Иеремию, который
говорит: «и взяли тридцать сребреников, цену Оцененного, Которого оценили сыны
Израиля, и дали их за землю горшечника, как сказал мне Господь».
Мтф. 27.1-11
Немедленно поутру
первосвященники со старейшинами и книжниками и весь синедрион составили
совещание и, связавши Иисуса, отвели и предали Пилату.
Мк..15.1
И поднялось все множество
их, и повели Его к Пилату. И начали обвинять Его, говоря: мы нашли, что Он
развращает народ наш и запрещает давать подать кесарю, называя Себя Христом
Царем.
Лк. 23.1-2
От Каиафы повели Иисуса в
преторию. Было утро; и они не вошли в преторию, чтобы не оскверняться, но чтобы
можно было есть пасху.
Инн. 18.28
1. В то утро, во время еще неурочное, раннее, к Претории
подошла толпа иудеев во главе с их жрецами. Внутрь они не вошли, сославшись на
свой очередной праздник, не позволяющий им даже переступать порог
государственной резиденции, как к месту, по их верованиям, нечистому.
2. Это оскорбительное для меня, Цезаря и Рима
пренебрежение и даже брезгливость бесцеремонно и нарочито подчеркивается именно
теми, кто по своему положению обязаны хранить и поддерживать порядок и
послушание в стране, кишащей бунтовщиками, заговорщиками и преступниками
государственных законов и устоев.
3. Они привели ко мне на суд Человека, уже достаточно
помятого и побитого ими. Обвинения их
оказались нелепыми и никак не относящимися к компетенции государственного
права.
4. Основное обвинение состояло в том, что этот Человек
объявил себя царем, иначе Мессией – спасителем. По иудейским верованиям они
действительно ждут этого спасителя и уже порядочно много веков. В наше время,
когда для достижения счастья и процветания этому народу необходимо только одно
– послушание перед подлинным спасителем этой страны раздоров и внутренних войн,
ожидания каких-то мессий нелепо, но что здесь не нелепо?
5. Разумеется, разбор того, кто тут у них мессия, кто
имеет право объявлять себя мессией и кому этого делать нельзя, никак не
укладывается в рамки Римских государственных уложений.
6. Второе обвинение показалось мне более существенным и
касающимся непосредственно моих прерогатив и полномочий. Этот Человек
обвиняется в смущении толпы и развращении народа отказом от оплаты пошлин и
налогов.
7. Я потребовал уточнить суть обвинения в деталях.
8. Оказалось, этот Человек позволил себе нечто вроде
шутки, держа сестерций и показав толпе изображение Цезаря на абресе монеты и
изображение Юпитера на ее реверсе: «Богу – Богово, Кесарю – Кесарево».
9. По моему разумению, это – очень точное и тонкое
замечание, свидетельствующее о достоинстве сестерция и как государственного
мерила стоимости и как божественного мерила ценности, о неразрывности власти
Цезаря и Бога, каковым Цезарь, несомненно, и является.
10. По крайней мере, это обвинение мною было снято.
11. Я еще раз передал жрецам, что вопрос о мессиях и
самозванцах в мессии, из уважения к религиозным порядкам и нравам в стране, я
решать не берусь и не собираюсь.
12. На что жрецы мне стали возражать: в праздник они не
могут принимать судебных решений, могущих привести к смертному приговору и
пролитию человеческой крови, тем самым давая мне понять, какой суровости
приговора от меня ожидают.
13. В толпе я заметил двух людей, которые показались мне
подозрительными.
14. Один из них непрерывно что-то писал, что уже само по
себе имело основания для задержания и выяснения содержания записей.
15. Другой был явно смущен происходящим и то и дело
посматривал на арестованного с очевидным сочувствием и состраданием. Я дал знак
стоявшему неподалеку от меня старшему соглядатаю, чтобы тот попристальней
проследил за этими юношами.
16. Я вынужден был взять под стражу приведенного ко мне.
17. Что касается тех двух подозрительных участников
толпы, то один из них вернулся с толпой жрецов в храм и, после недолгого
разговора со жрецами, удалился и повесился, как показалось моему соглядатаю,
безо всяких на то причин и мотивов.
18. Другой был задержан и представлен мне. Он оказался
бывшим мытарем, сборщиком налогов, дезертировавшим с государственной службы по
каким-то религиозным соображениям. Изъятые у него записи были представлены мне
и оказались довольно сумбурным и даже немного фантастическим рассказом о
происходившим и происходящем с Человеком, заключенным мною под стражу.
19. Сняв копии с этих записей, я вернул их бывшему мытарю
и отпустил его, так как не увидел в его действиях и записях ничего
предосудительного или угрожающего порядку.
20. Я призвал к себе книжников и велел им найти древнее
пророчество, о котором написал этот мытарь. Они нашли даже не одно, а два
места: «И купил я поле у Анамеила, сына дяди моего, которое в Анафофе, и
отвесил ему семь сиклей серебра и десять серебреников» (Иер. 32. 9), «И скажу
им: если угодно вам, то дайте Мне плату Мою, если же нет, – не давайте; и они
отвесят в уплату Мне тридцать серебренников» (Зах, 11.12).
21. И тогда я спросил их, в чем же тут исполнение
пророчества, кроме денег? Но они промолчали. Я велел им рассказать мне все
пророчество Иеремии, и они прочитали его мне.
22. Это очень длинный и странный рассказ о том, как их
Бог их же и проклял и отдал в рабство в Вавилон только за то, что они мало
верили в него и походили на всех других людей, называемых почему-то язычниками.
Более всего меня потрясли и удивили слова этого Бога о том, что он устал быть
милостив к своему избранному народу.
23. Меня особо удивило, что храмовые жрецы посчитали
возвращенные им удавленником серебренники «деньгами за кровь»: никто ничьей
крови не проливал и само упоминание крови в праздник Пасхи считается иудеями
невозможным.
24. Сам же факт использования этих денег на покупку земли
для погребения пришлых и бродяг показался мне вполне разумным и здравым, что
также было для меня необычным, потому как логику действий этих людей постичь
сложно.
Глава 2. Допрос
Иисус же стал перед
правителем. И спросил Его правитель: Ты Царь Иудейский? Иисус сказал ему: ты
говоришь. И когда обвиняли Его первосвященники и старейшины, Он ничего не
отвечал. Тогда говорит Ему Пилат: не слышишь, сколько свидетельствуют против
тебя? И не отвечал ему ни на одно слово, так что правитель весьма дивился.
Мтф.27.11-14
Пилат спросил Его: Ты
царь Иудейский? Он же сказал ему в ответ: ты говоришь. И первосвященники
обвиняли Его во многом. Пилат же опять спросил Его: Ты ничего не отвечаешь?
Видишь, как много против Тебя обвинений. Но Иисус и на это ничего не отвечал, так что Пилат
дивился.
Мк. 15.2-5
Пилат спросил Его: Ты
Царь Иудейский? Он сказал ему в ответ: ты говоришь. Пилат сказал
первосвященникам и народу: я не нахожу никакой вины в Этом Человеке. Но они
настаивали, говоря, что Он возмущает народ, уча по всей Иудее, начиная от
Галилеи до сего места. Пилат, услышав о Галилее, спросил; разве Он Галилелянин?
И узнав, что Он из области Иродовой, послал Его к Ироду, который в эти дни был
также в Иерусалиме. Ирод, увидев Иисуса, очень обрадовался, ибо давно желал
видеть Его, потому что много слышал о Нем и надеялся увидеть от Него
какое-нибудь чудо. И предлагал Ему многие вопросы; но Он ничего не отвечал ему.
Первосвященники же и книжники стояли и усиленно обвиняли Его. Но Ирод со своими
воинами, уничижив Его и насмеявшись над Ним, одел Его в светлую одежду и
отослал обратно к Пилату. И сделались в тот день Пилат и Ирод друзьями между
собою, ибо прежде были во вражде друг с другом. Пилат же, созвав
первосвященников и начальников и народ, сказал им:
Вы привели ко мне
Человека Сего, как развращающего народ; и вот, я при вас исследовал и не нашел
Человека Сего виновным ни в чем том, в чем вы обвиняете Его; и Ирод также: ибо
я посылал Его к нему, и ничего не найдено в Нем достойного смерти; итак,
наказав Его, отпущу.
Лк.23.3-16
Пилат вышел к ним и
сказал: в чем вы обвиняете Человека Сего? Они сказали ему в ответ: если бы Он
не был злодей, мы не предали бы Его тебе. Пилат сказал им: возьмите Его вы и по
закону вашему судите Его. Но Иудеи сказали ему: нам не позволено предавать
смерти никого, – да сбудется слово Иисусово, которое сказал Он, давая разуметь,
какою смертью Он умрет. Тогда Пилат опять вошел в преторию, и призвал Иисуса, и
сказал Ему: Ты Царь Иудейский? Иисус отвечал ему: от себя ли ты говоришь это,
или другие сказали тебе о Мне? Пилат отвечал: разве я Иудей? Твой народ и
первосвященники предали Тебя мне: что Ты сделал? Иисус отвечал: Царство Мое не
от мира сего: если бы от мира сего было Царство Мое, то служители Мои
подвизались за Меня , чтобы Я не был предан Иудеям; но ныне Царство Мое не
отсюда. Пилат сказал Ему: итак Ты Царь? Иисус отвечал: ты говоришь, что Я Царь;
Я на то родился и на то пришел в мир, чтобы свидетельствовать об истине;
всякий, кто от истины, слушает гласа Моего. Пилат сказал Ему: что есть истина?
И, сказав, опять вышел к Иудеям и сказал им: я никакой вины не нахожу в
нем.
Инн.18.29-38
1.
Конечно, я мог вести
допрос и внутри Претории, но мне важна была гласность, ведь Рим – rex publicum, мы живем в демократическом
государстве, где правит народ, а народ должен править открыто. Только тираны и
трусы вершат свое правление тайно и молча от народа.
2.
Мне противна привычка
Иудеев на вопросы отвечать как эхо, ведь я ничего не утверждаю, только
спрашиваю, но ответ на мой вопрос звучит всегда так, будто я нечто утверждаю:
«ты сказал» – это раздражает. Порой это терпимо, порой – невыносимо, потому что
выходит за рамки привычной логики. Мне кажется, это происходит потому, что
Иудеи слишком часто и слишком подолгу общаются со своим невидимым Богом и часто
путают из-за этого, кто тут вопрошающий, а кто ответственный. Они слишком
похожи на своего Бога.
3.
Мне было очевидно, что
этот Человек невиновен, и я прямо объявил свое мнение жрецам и толпе. Но они
продолжали настаивать в своих обвинениях, не прибавляя при этом ничего нового.
Как мог, я сдерживал раздражение, уверенный, что в конце концов весь этот вздор
кончится ничем.
4.
Для меня молчание
обвиняемого – в пользу обвиняемого. Если человек не оправдывается, значит, он и
невиновен. Виновный же всегда ищет оправдания и защищается.
5.
Его молчание может быть
вызвано причинами достаточно серьезными и лежащими вне его: он может, например,
хранить тайну, честь и жизнь другого человека, и это похвально, даже, если
другой человек в чем-то виновен.
6.
Потому я отправил этого
Человека к ненавистному мне Ироду, воспользовавшись тем обстоятельством, что
приведенный ко мне человек – из Галилеи, которой управляет Ирод. Таким образом,
я снял возникшее противоречие между моим мнением и мнением жрецов и толпы.
7.
Я не уклонился от
ответственности принятия решения, но предоставил всем сторонам убедиться в
своей правоте или неправоте за счет мнения еще одного, авторитетного для жрецов
и толпы, представителя местной власти.
8.
К моему удовольствию Ирод
оказался придерживающимся того же основополагающего гуманистического принципа:
молчание в пользу обвиняемого. Я понял, что мы с Иродом в этом важнейшем для
государственного устройства вопросе полностью сходимся и потому можем
относиться друг к другу с приязнью и доверием.
9.
Окруженный стражей,
защищающей его от разъяренной толпы, Обвиняемый вернулся в белых одеждах: явный
знак от Ирода о невиновности Иисуса.
10.
Разумеется, Обвиняемый,
по моему разумению, должен понести наказание, уже хотя бы за то, что на
рассмотрение Его дела было затрачено столько сил и времени. Наказание же это
должно быть легким и уж никак не смертная казнь: я еще не устал быть
милостивым, в отличие от Бога иудеев.
11.
Чтобы скрыть свое
раздражение и досаду, я несколько раз возвращался в Преторию. Однажды я велел
страже последовать с Обвиняемым за мной внутрь. Там Он заговорил со мной, не
как отвечает эхо, а как Человек с Человеком.
12.
Меня поразила смелость и
ясная простота Его речи: этот мир неистинен и мним, но каждый может пребывать в
истинном мире и в этом мире каждый – Царь, независимо от того, один ли он там
или таких много.
13.
Мне понравилась эта мысль
Человека: истинно то, что сказано любым человеком, если нет иного мнения,
противоречащего ему. Мнение же большинства или даже всех может быть и
неистинным. О чем-то подобном говорили и мудрые греки прошлого.
Глава 3. Выбор
На праздник же Пасхи
правитель имел обычай отпускать народу одного узника, которого хотели. Был
тогда у них известный узник, называемый Варавва.
Мтф.27.15-16
На всякий же праздник
отпускал он им одного узника, о котором просили. Тогда был в узах некто, по
имени Варавва, со своими сообщниками, которые во время мятежа сделали убийство.
Мк.15.6-17
А ему и нужно было для
праздника отпустить им одного узника. Но весь народ стал кричать: смерть Ему! А
отпусти нам Варавву. Варавва был посажен в темницу за произведенное в городе
возмущение и убийство.
Лк. 23.17-19
Есть же у вас обычай,
чтобы я одного отпускал вам на Пасху: хотите ли, отпущу вам Царя Иудейского?
Тогда опять закричали все: не Его, но Варавву, Варавва же был разбойник.
Инн.18.39-40
1.
В тюрьме Претории
содержалось тогда еще три узника, не считая Иисуса, приведенного ко мне
пятничным утром и вызвавшим мое искреннее сочувствие. Все трое проходили по
одному делу: это были мятежники, учинившие в Иерусалиме смуту и убившие одного
римского легионера.
2.
Я знаю, как мы ненавистны
иудеям, но я никогда не думал, что настолько. Главарь смутьянов Варавва со своими
приспешниками святотатственно пролил кровь человека в праздник Пасхи.
3.
Я был уверен, что столь
тяжкое, в глазах иудеев, преступление, сделает освобождение Христа неминуемым,
ведь Его вина ничтожна в сравнении с пролитием человеческой крови.
4.
Увы, для иудеев мы,
римляне, – даже не люди, а скот. И пусть
мы завоевали их страну, пусть мы правим в ней – тем сладострастней им показать
нам, что мы – скот, что убийство римлянина даже и в праздник Пасхи – вовсе не
грех и не преступление.
5.
Варавва для этих людей –
герой. А герой – выше закона, даже иудейского, даже для иудеев.
6.
О двух других разбойниках
речь даже не шла: они лишь сообщники главного преступника – для меня, главного
героя – для иудеев. И если бы на месте Иисуса оказался невинный младенец, еще
не умеющий говорить и лгать, то они и его бы потребовали к распятию ради
спасения Вараввы, ради открытого и публичного унижения меня, Цезаря и Рима.
7.
Я совершил великую,
непоправимую ошибку – не надо было предоставлять им этот выбор. Я понял, что
совершил оплошность, но никак не хотел верить, что столь очевидное для меня
дело окажется столь безнадежным, и продолжал отчаянно защищать безвинного.
Глава 4. Приговор
Итак, когда собрались
они, сказал им Пилат: кого хотите, чтобы я отпустил вам: Варавву или Иисуса,
называемого Христом? Ибо знал, что предали Его из зависти. Между тем, как сидел
он на судейском месте, жена его послала ему сказать: не делай ничего Праведнику
Тому, потому что я ныне во сне много пострадала за Него. Но первосвященники и
старейшины возбудили народ просить Варавву, а Иисуса погубить. Тогда правитель
спросил их: кого из двух хотите, чтоб я отпустил вам? Они сказали; Варавву.
Пилат говорит им: что же я сделаю Иисусу, называемому Христом? Говорят ему все:
да будет распят! Правитель сказал: какое же зло сделал Он? Но они еще сильнее
кричали: да будет распят! Пилат, видя, что ничто не помогает, но смятение
увеличивается, взял воды и умыл руки перед народом, и сказал: невиновен я в
крови Праведника Сего: смотрите вы. И отвечая весь народ сказал: кровь Его на
нас и на детях наших. Тогда отпустил им Варавву, а Иисуса бив предал на
распятие.
Мтф.27.17-26
И народ начал кричать и
просить Пилата о том, что он всегда делал для них. Он сказал им в ответ: хотите
ли, отпущу вам Царя Иудейского? Ибо знал, что первосвященники предали Его из
зависти. Но первосвященники возбудили народ просить, чтобы отпустил им лучше
Варавву. Пилат отвечая опять сказал им: что же хотите, чтобы я сделал с Тем,
Которого вы называете Царем Иудейским? Они опять закричали: распни его! Пилат
сказал им: какое же зло сделал Он? Но они еще сильнее закричали: распни Его!
Тогда Пилат, желая сделать угодное народу, отпустил им Варавву, а Иисуса, бив,
предал на распятие.
Мк. 14.8-15
Пилат снова возвысил
голос, желая отпустить Иисуса. Но они кричали: распни, распни Его! Он в третий
раз сказал им: какое же зло сделал Он? Я ничего достойного смерти не нашел в
Нем; итак, наказав Его, отпущу. Но они продолжали с великим криком требовать,
чтобы Он был распят; и превозмог крик их и первосвященников. И Пилат решил быть
по прошению их
Лк.23.20-24
Тогда Пилат взял Иисуса и
велел бить Его. И воины, сплетши венец из терна, возложили Ему на голову, и
одели Его в багряницу. И говорили: радуйся, Царь Иудейский! И били Его по
ланитам. Пилат опять вышел и сказал им: я вывожу Его к вам, чтобы вы знали, что
я не нахожу в Нем никакой вины. Тогда вышел Иисус в терновом венце и в
багрянице. И сказал им Пилат: се, Человек! Когда же увидели Его первосвященники
и служители, то закричали: распни, распни Его! Пилат говорит им: возьмите Его
вы и распните, ибо я не нахожу в Нем вины. Иудеи отвечали ему: мы имеем закон,
и по закону нашему Он должен умереть, потому что сделал Себя Сыном Божиим.
Пилат, услышав это слово, убоялся, и опять вошел в преторию, и сказал Иисусу: откуда
Ты? Но Иисус не дал ему ответа. Пилат говорит Ему: мне ли не отвечаешь? Не
знаешь ли, что я имею власть распять Тебя и власть имею отпустить Тебя? С этого
времени искал отпустить Его. Иудеи же кричали: если отпустишь Его, ты не друг
кесарю; всякий, делающий себя царем, противник кесарю. Пилат, услышав это
слово, вывел вон Иисуса и сел на судилище, на месте, называемом Лифостротом, а
по-еврейски Гаввафа. Тогда была пятница пред Пасхою, и час шестый. И сказал
Пилат Иудеям: се, Царь ваш! Но они закричали: возьми, возьми, распни Его! Пилат
говорит им: Царя ли вашего распну? Первосвященники отвечали: нет у нас царя
кроме кесаря. Тогда наконец он предал Его на распятие. И взяли Иисуса и повели.
Инн. 19.1-16
1.
Приговор к крестному
распятию – не мой.
2.
Я оказался всего лишь
орудием, средством. Никогда не надо допускать использования себя как средства
других и никогда нельзя использовать других, как свое средство.
3.
Я понял это и понял свою
ошибку, но слишком поздно, и теперь буду раскаиваться в случившемся, но уже никогда
не допущу повторения.
4.
Мне до конца дней моих
будет мучительно совестно перед женой, которая, провидя душой Праведность,
умоляла меня о пощаде этого Человека – и не умолила.
5.
Я не был бы Римским
прокуратором Иудеи, если бы не собирал и не имел бы сведений о том, что
происходит в этом городе и в этой стране – негласно, по законам, не
устанавливаемым Римом и противным Римским законам и Римскому праву, а лишь по
прихоти изворотливых интерпретаторов сложных и невнятных законов невидимого
Бога.
6.
Чем шире демократия, тем
уже щели, в которые способна проникать и просачиваться секретная служба. Моя
служба, не вмешиваясь в события, всегда знала о них еще до их наступления.
7.
В ночь, предшествовавшую
этой пятнице, Иисус был арестован и
препровожден на Малый Синедрион, местное храмовое судилище и самосуд.
8.
Именно там этот Человек
возбудил в жрецах неиссякаемую зависть, толкнувшую их даже на то, чтобы предать
Его римлянам на смерть.
9.
На ночном собрании Малого
Синедриона он произнес самое сокровенное, самое тайное имя иудейского Бога: «Я
есть». Это имя произносится только раз в год, только на Пасху, только в Святая
Святых храма, только шепотом, только в одиночку и только первосвященником.
10.
Лишь однажды некий Учитель Праведности нарушил
эту строжайшую церемонию – и вынужден был потом бежать и скрываться в
неприступных горах и пещерах Кумрана на берегу Мертвого моря вместе с кучкой
своих последователей, называемых ессеями.
11.
Этот Человек произнес в неположенном месте и в
неположенное время грозное имя Бога – и остался жив, с его головы не пал ни
один волос, и иудейский Бог не испепелил Его в своем гневе.
12.
И тогда члены Малого Синедриона,
первосвященники и другие жрецы и служители храма, поверили в неясные и робкие
слухи о том, что Он – первосвященник не по их чину и чреде, а по чину
Малхиседека, легендарного основателя Иерусалима, установителя первой скинии на
месте будущего храма.
13.
Ему, безвестному бродяге и сомнительному
врачевателю, первосвященнику по чину Малхиседека, дано построить новую скинию,
новую церковь, заключить новый завет с Богом.
14.
Это позволено и дано Ему,
а не им, многоумным, многоученым и по закону приближенным к Богу более
остальных людей.
15.
Он вызвал их зависть, что сильнее жажды в
пустыне, но и страх – вот почему они непременно решили убить Его, но не сами, а
по моему велению, которое они, беспощадно и безжалостно хитрые, решили вытащить
из меня любыми клещами.
16.
Им, завистливым и трусливым, не жаль и Его,
безвинного, и меня, видящего Его безвинность и не желающего быть повинным в Его
смерти.
17.
И все свершилось так, как они затеяли и
задумали, вопреки моей воли – и вопреки воли их Бога, который был на Его
стороне, когда он произнес сокровенное имя Бога «Я есть».
18.
Они все-таки добились своего и нужного им
приговора. Я демонстративно, перед всей толпой умыл руки, еще раз показав, что
не желаю быть причастным к смерти Невиновного.
19.
Но мне пришлось, скрепя сердце, объявить
приговор о распятии и предваряющем,
согласно принятой процедуре, бичевании.
20.
Я приказал перед битьем
переодеть Его из белых одежд, одежд невиновности, в которые Его облачил Ирод, в
багряницу – чтобы кровь, так смущающая Иудеев в Пасху, была незаметна на
красной ткани.
21.
Да и мне самому противно
зрелище невинной крови.
Глава 5. Казнь
И, неся крест Свой, он
вышел на место, называемое Лобное, по-еврейски Голгофа; там распяли Его и с ним
двух других по ту и по другую сторону, а посреди Иисуса. Пилат же написал и
надпись и поставил на кресте. Написано было: Иисус Назорей, Царь Иудейский. Эту
надпись читали многие из Иудеев, потому что место, где был распят Иисус, было
недалеко от города, и написано было по-еврейски, по-гречески, по-римски.
Первосвященники же иудейские сказали Пилату: не пиши: «Царь Иудейский», но что
Он говорил: «Я Царь Иудейский». Пилат
отвечал: что я написал, то написал.
Инн.19. 17-22
1.
Через два года в Кесарии
бунтовщик Варавва был пойман и распят – пусть так, но я отомстил жрецам и толпе
за смерть Христа. Как и всякая смерть, смерть Вараввы была долгой, мучительной
и бессмысленной.
2. Как и всякая жизнь, его жизнь была короткой, мучительной
и бессмысленной.
3. Нет, не Иисуса, названного кем-то, может быть, даже
мною, Христом, судил я – мне не за что и
не в чем судить Его. Я судил тех, кто добивался и добился Его распятия. Он ни
разу не сказал, что Он – Царь Иудейский. Это я все время спрашивал Его, не Царь
ли Иудейский Он. Он только молчал.
4. И это я спрашивал толпу и ее жрецов, что мне делать с
Царем Иудейским, они же кричали: «Распни, распни Его!», признавая тем самым Его
своим Царем, что Он и есть их Иудейский Царь и спаситель.
5. Я все правильно написал на его кресте и не согласился
с их лукавой подлостью. Эта трехъязычная надпись и есть мой приговор Иудеям.
6. И дело вовсе не в том, что они Иудеи. Они – толпа,
жадно захлебывающаяся и ликующая от своей безнаказанности и всемогущества, со
своими неуловимыми подстрекателями и провокаторами, тайно управляющими этим
хором. Ненависть ко мне, Цезарю и Риму сделала их жестокими и несправедливыми
по отношению к Нему.
7. Как мог, но я установил и удержал справедливость.
8. И еще я судил себя, беспощадно и долго, до конца дней
своих. Я не спас Его от распятия и так и не узнал, что же такое истина, и какая
истина открылась, наконец, Ему на кресте.
9. Он пришел в этот мир искать истину и, кажется, нашел
ее. А то, что Он называл Себя Сыном Божиим, так мы все такие.
Анатолий и сам не знал, зачем и
отчего написал всё это, но, стоя теперь на молитве в храме или дома, понимал,
это только начало и что его ждёт неведомое ни ему и никому
Странствие
Копылов безнадёжно долго
поднимался в своём ВНИИМТС: шесть лет, вместо обещанных месяцев, ушло на
получение должности старшего научного сотрудника, ещё пять – на занятие
должности зав.сектором. Причин тому было несколько: прежде всего, он так и не
вписался в эту среду, совершенно ему чуждую и непонятную, в этот полублатной
язык, где каждое слово означало вовсе не то же самое, что в нормальном языке –
со своими коллегами он так и остался во взаимо-презрительных отношениях; его
университетский диплом им был также смешон и неуместен, как для него – дипломы
их пэтэушных институтов. Непосредственный начальник Виктора был доктором
каких-то железнодорожных наук и считался авторитетом по сцепке вагонов, а
директор ВНИИМТС защищал свою докторскую по опыту соцсоревнования в европейских
странах-членах СЭВ. Кроме того, то, чем
занимались окружающие его люди, к науке не имело никакого отношения, даже
отдалённого – сохранялись только внешние атрибуты научной деятельности:
заседания Учёного совета, публикации, научные должности, степени и звания; всё
это напоминало бутылки марочных вин, в которые разлит лимонад. Но главное, он,
выключенный из своего научного сообщества, продолжал свою тему, втайне от своих
коллег по ВНИИМТС и ото всех вообще (о его подпольных занятиях знала только
Татьяна), нигде не выступая и не публикуясь – из странной гордости и горечи, не
отпускавшей его. И только этой тайной работой был жив.
Коллапс СССР означал коллапс
системы МТС и всей «снаб-науки». ВНИИМТС даже, кажется, не расформировывали –
он растворился сам собой. Кто-то из институтских попытался проникнуть в
наплодившиеся во множестве биржи, но там таких гнали, да и сами биржи через
год-другой поумирали. Весну рыночной экономики поднимали осенние мухи плановой
– с присущим им энтузиазмом. Вся оптовая торговля в стране оказалась распиленной
между криминальными землячествами. Основная масса «снаб-учёных» пошла, не
переучиваясь и ничего не понимая в новом деле и мире, в маркетологи, где и
преуспела: в цене сильно поднялись не дела, а слова и связи.
Опустел не только ВНИИМС – вся
наука. В ЦНИИПРОЕКТе все, кто мог, уехал навсегда или на заработки в Европу, США
и Израиль; все филиалы, что были специально размещены в столицах союзных
республик, превратились в самостоятельные институты, демонстративно не
признающие головную организацию. Некогда престижнейшее место для распределения,
ЦНИИПРОЕКТ перестал и привлекать и принимать молодых выпускников. По коридорам
слонялось вымирающее старичьё. Зарплату не платили уже месяцев восемь.
Замдиректора, прожжённый циник и бывший инструктор отдела науки ЦК, с
изумлением наблюдая, что, несмотря на отсутствие зарплаты, люди всё-таки
приходят на работу, издал распоряжение, обязывающее сотрудников оплачивать
аренду своих рабочих помещений и оборудования. В коридорах по этому поводу
долго и горько смеялись: в бывшем форпосте науки компьютеры стояли только в
бухгалтерии и у самого замдиректора, который осваивал на нём первые версии
тетриса. Сотрудники же, доломав ГДРовские ЭКВМ, вновь вернулись в своих
вычислениях к арифмометрам «Феликс», счётам и логарифмическим линейкам,
составлявшим это самое оборудование.
Замдиректора, кипя энергией,
переизбрал весь Учёный совет, введя в него по большей части людей совершенно
посторонних, но нужных. Первой защитой докторской диссертации была работа
самого замдиректора: сто пятьдесят страниц надерганного из разных мест текста,
в списке использованной литературы из семидесяти работ пятьдесят шесть –
выступления президента и других топ-чиновников.
- если вы пропустите эту
пошлятину, то опозорите себя, но только себя, а не науку… – это было
единственное честное и критическое выступление кандидата наук, отъезжающего в
Штаты, даже не члена Совета. На тайное голосование члены-старожилы расходились,
боясь поднять голову и посмотреть в глаза друг другу. Результаты – 22:0. В ВАКе
всё было схвачено.
В этой обстановке Копылов вынес
на предзащиту свою докторскую и с ней – рукописи семи монографий. По
процедурным причинам защита была перенесена на год – надо было опубликовать все
семь книг. Сама защита прошла безупречно. Весь институт вздохнул с облегчением
и надеждой: и дело и наука, оказывается, не умерли.
На защите были оба брата Виктора:
Андрей и Алёшка. Старший из них теперь жил в подмосковном Красноармейске и
занимался в какой-то закрытой фирме реанимацией ракетной техники страны, а
младший неожиданно для всех попал в медиабизнес и работал редактором на АТВ. Родители
уже давно умерли, и теперь не могли порадоваться за самого непутёвого и
непредсказуемого…
После защиты к Виктору подошла
лучшая подруга Елены Робертовны, ныне покойной (как будто бывают иные, не ныне):
- мы думали о Вас совсем иначе,
мы ошибались и были тогда неправы. Если можете, извините нас. – это было сказано и трогательно и театрально
- разумеется… конечно… благодарю
за извинения… вот только, что мне делать с этими восемнадцатью годами?
Через пару недель замдиректора
пригласил к себе Копылова:
- нашему институту сейчас очень
нужны свежие научные силы, новые идеи и методы работы, на уровне мировых
стандартов. Я готов предложить Вам место завотделом, Вы ведь когда-то работали
в нём?
- извините, но у меня сейчас нет
денег на оплату аренды помещения
Ему неожиданно повезло:
Гидропроект заказал ему исследование «Устойчивость хозяйственных
структур основных конфессий Горного Алтая» – проект Катунской ГЭС был
заморожен, кажется, даже навсегда, но деньги на сопровождающие исследования
удалось спасти и сохранить.
Виктор собрал небольшую команду
из суперпрофессионалов: историков, культурологов, философов. Они начали с
семинаров, посвященных выработке рабочих понятий и обоснованию методов
сотрудничества. Потом была затяжная, многопрофильная экспедиция. Сам Виктор
работал в Уймонской долине Катуни. Здесь и в Усть-Коксе жили представители
несколько конфессий: полуязычники-полубуддисты (бурханисты) горные алтайцы;
староверы-нетовцы, появившиеся здесь ещё в середине 17 века и принимавшие
позднее всех беглых с алтайских демидовских рудников, начиная с петровских
времён; казачество, где никонианское православие смешалось со староверием,
характерным вообще-то для всего казачества, особенно Запорожской Сечи;
расхристанное советское крестьянство (коммунистическая атеистическая
конфессия); секты, возникшие из толстовского учения и учения Рерихов.
Наибольшим гонениям и
притеснениям во все времена подвергались староверы, на века объявленные вне закона:
во время коллективизации раскулачивали и рассеивали по Сибирям и Уралам даже
самых неимущих из них – за упорство в вере.
Но именно эти, тихие и
угнетаемые, сумели сохранить свои хозяйственные структуры жизнедеятельности, не
только материальные, но прежде всего духовные и ритуальные устои. Они
возвращались из ссылок и лагерей к своим разорённым пепелищам, восстанавливать
брошенное и покинутое.
Особенностью мировосприятия
алтайских староверов-нетовцев, относящихся к более общей конфессии староверов-беспоповцев,
была уверенность, что этот мир захвачен Антихристом, принимающим разные облики
властей, с которыми – никакого контакта и признания. Спасение – лишь в самом
себе и общении внутри общины.
По этой причине двор алтайского
старовера как бы вывернут наизнанку: за плетнём или забором может просторно валяться
любой инвентарь, внутри по периметру, прилегающему к плетню, земля не
обрабатывается, но, по мере приближения собственно к жилью мир скукоживается,
становится улиточным, появляются всякого рода перегородки, препоны, заборчики,
загоны, жилая изба теснится к образам и печке, спальное пространство тесно и не
предполагает никакой неги и холи. Еда предельно проста и однообразна, почти всё
самодельно – жизнь упрямой спиной к миру.
Наставница Виктора, принятого в
общину лишь после долгих испытаний трудом и словом, 82-летняя слепая старуха,
жила в просторной и совершенно пустой избе – когда-то здесь их было семь сестёр
и овдовевший отец. Погибли все, кроме Пелагеи Аввакумовны.
Она иногда просила Виктора открыть
толстенное харатейное Евангелие, единственную свою собственность, и прочитать
первые слова открытой наугад страницы. Далее она подхватывала текст, читая его
по памяти нараспев целыми главами, при это прерывала речитатив своими
комментариями в наиболее значимых, по её мнению, местах.
Виктор познал из её наставлений,
что предназначен Священный текст для понимания и толкований, а не принятия его
в слепую веру. И учился у старухи неукротимому духу познания Слова Божия,
сокровенного познания самим собой, а не приобретёнными когда-то знаниями.
Виктор прожил со староверами лето
и часть зимы.
Посещал и иузучал он хозяйства и
других конфессий: люди жили несравненно богаче, но почти неразличимо друг от
друга, жизнь их равноценно переполнена матом и бессмысленностью.
За два года экспедиция накопила и
обработала прекрасный материал, но в Гидропроекте деньги за это время то ли
проели, то ли разворовали: Виктору, чтобы расплатиться со своими коллегами,
пришлось продать дачу Константина Васильевича. Татьяна и дети понимали: честь
дороже.
Но зато возникла Лаборатория:
люди, работавшие в алтайском проекте, сдружились и не захотели расходиться.
Копылов провёл с ними несколько замечательных работ по дельте Дуная, Крыму,
долине реки Вуоксы, Верховажью, Западной Белоруссии, Шлиссельбургу и другим
местам, помогая налаживать порушенную местную жизнь.
Иногда эти работы оплачивались,
но главное – они позволяли исследователям не сидеть без дела, тем более – не
разбегаться по бизнесам «купи-продай».
В промежутках между заказами
Виктор писал казавшуюся ему самому неподъёмной книгу «Моя география». В
результате получился текст в две тысячи страниц.
Вот три небольших эпизода из этой
исполинской работы:
1.4.1. Миф
Нам долго не удавалось установить этимологию
этого слова. И Фасмер, и Webster, и энциклопедия Britanica и все другие отсылают к греческому mythos, за которым – тишина незнания, непонимания,
недоумения и растерянности: без начального, а потому истинного смысла слова
понятие всегда будет зыбким и неустойчивым. Однако однажды Вяч. Иванов,
профессор Московского и Южно-Калифорнийского университетов, ответил на это
вопрос: «Миф – это рассказ об истинном», то есть о том, что истинное стоит за
тем или иным историческим, геологическим и всяким прочим фактом.
Смыслов же это слово имеет множество. Вот
некоторые из них:
- традиционная история о якобы исторических
событиях, объясняющих мир, верования или природные феномены
- притча
- аллегория
- сами верования или традиция по поводу
чего-либо или кого либо, некоего идеала, например, обычная American dream или миф об американском индивидуализме
- некто или нечто, имеющее лишь невероятное и
воображаемое существование
- какая-либо жуткая или анекдотическая
история, циркулирующая как истинная, имеющая свидетелей и очевидцев, таковы, например,
городские легенды о привидениях, барабашках, домовых, полтергейтах и прочих
аномалиях реальности
- символический рассказ, обычно анонимный и
связанный с религиозными верованиями, оправдывающий и объясняющий символическое
поведение (культы, обряды, ритуалы, церемонии), как, например, вполне светская
история любовницы английского короля, ставшая основанием для учреждения ордена
подвязки
- философская или религиозная версия
космогенеза, происхождения человека, например, рассуждения Сократа в «Кратиле»
Платона.
Древнейшими считаются шумерские мифы, а также
мифы, изложенные в Ведах. Миф как жанр возник задолго до письменности, в устной
традиции и до сих пор сохранил этот жанровый аромат: индивидуальности
рассказчика мифа, его персонального вклада в миф своими подробностями,
интерпретациями и пониманием.
На мифах держится вся античность, крупнейшими
фрагментами которой являются «Илиада» и «Одиссея» Гомера и «Энеида» Вергилия.
Древнеегипетские верования дошли до нас лишь в форме мифов, собранием мифов является
во многом Ветхий Завет.
Порой миф преображает то или иное событие до
неузнаваемости: в ветхозаветной традиции временное замедление вращения Земли
(геологически вполне допустимый факт) описан как остановка Солнца мечом Иисуса
Навина во время битвы с филистимлянами на поле Армагеддон, а в греческой
мифологии – как отказ Гелиоса идти обычным путем из-за преступления,
свершенного неистовым в ярости и мести Атреем.
Точно также, Всемирный Потоп в разных
мифологиях описывается и объясняется совершенно по-разному: у иудеев этот миф
связан с Ноем и ковчегом, у греков – с Атлантидой. Есть даже такое
предположение, что это был вовсе не потоп, а нашествие гуттиев, потрясшее все
страны и народы Средиземноморья.
Миф, независимо от того, касается он старины
или современности, всегда несет в себе моральный заряд, даже, если это миф о
природе, природной катастрофе или явлении. Объясняя моральную подоплеку мира,
миф, таким образом, придает течению жизни и истории определенную сюжетность.
Миф и мифология могут имеет злонамеренный
характер. Это особенно заметно в современных политтехнологиях, в пропаганде и
сотворении культа личности всяких мерзавцев: Ленина, Сталина, Мао-дзедуна,
Гитлера, Ким-Ир-Сена и его сынка, Путина и им подобных. Часто мифы запускаются,
чтобы скрыть правду. Своеобразной мифологией было покрыто сознание советского
общества: чтобы скрыть нищету и неприглядность настоящего им монтировалась
картина светлого и скорого будущего. Чем неприглядней настоящее и омерзительней
прошлое, тем цветастей будущее и дольше перспективы. Эта мощная мифология
подкреплялась великими стройками коммунизма, на которые тратилась значительная
часть и без того скромных достижений плановой подневольной экономики.
Миф является хроническим явлением нашего, изначально аутичного сознания,
собственно, и породившего нас как человеков. Наш мир гораздо более мифологичен,
чем реален. У меня даже есть подозрение, что он вовсе не реален, а только
мифологичен, если считать миф интерпретацией (чаще всего, моральной
интерпретацией) реальности: деревенский батюшка объясняет своим прихожанам
градобитие их грехами и непослушанием, как будто силам небесным и атмосферным
есть дело до мелкого воровства и плутовства в деревне Затеряевке и они именно
для наказания этих несчастных особо сильно замутили циклон в далеком от
Затеряевки Карибском море.
В своей реальной и нормальной жизни мы живем
в пространстве, изнывая от этой плоскости унылого существования. Мы постоянно
пытаемся построить некоторую вертикаль своей жизни, понимаемую нами как
вертикаль времени. От глубин до сегодняшнего момента настоящего времени мы
пребываем в мифах, перпендикулярно горизонтальному миру пространства, а от
сегодняшнего дня ввысь до вершин будущего – в утопиях («Утопия» Томаса Мора так
и переводится как «Без места», то есть вне пространства, только на вертикали
времени).
Мы привыкли обращать свои мифы в утопии: в
основании онтологии практически всех проектов лежат давно забытые мифы и
чаяния: самолеты пестрыми коврами летали по сказкам Шехерезады, ракеты
возносили Магомета к Аллаху, в самодвижущейся печке угадывается паровоз
Ползунова, а Южсиб видится как шайтан-арба.
Миф, обращенный к детям и детскому
восприятию, предназначенный для воспитания детей, называется сказкой.
Миф чаще всего несет в себе информацию, нами
не понимаемую, неугадываемую, непознаваемую – и именно поэтому мифы так
притягательны для нас. И прежде всего – таинственной процедурой, даже процессом
эпифании.
1.4.2. Епифания
В пещере охотников-троглодитов куском мягкой
охры была нарисована схема охоты. Охотники – прирожденные художники, ведь и тем
и другим нужны зоркий глаз и твердая рука: неважно, что зажато в ней – дротик,
копье, палка, камень или податливая цветная глина.
Сцена охоты понадобилась опытному охотнику,
чтобы объяснить молодым охотникам правила и законы этого занятия, позиции и
действия ее участников, слов-то явно не хватало в том рыкающем говоре опытного
троглодита. Потом, после охоты, он на том же рисунке объяснит, кто из новичков
какие совершил ошибки, и как надо было действовать правильно. Те согласно и с
чувством вины покивают, постепенно прозревая в своей опасной, сложной и
интеллектуально насыщенной (для троглодита) деятельности.
Рисунок потом много раз будет дополняться и
исправляться, в нем появятся другие звери и другие декорации охоты, но он
продолжит служить наглядным пособием в школе юного троглодита.
А потом троглодиты кончились.
По разным причинам: то ли их истребили другие
троглодиты, то ли хищники, то ли они
стали жертвой стихий, то ли просто потому, что Ф. Энгельс закончил писать
первую главу своего бессмертного труда «Происхождение всего подряд» о периоде
дикости и варварства.
И пещера долгое время пустовала, и ничей
костер более не освещал своими колышущимися отсветами наскальные изображения,
утонувшие в вековом мраке и молчании.
Но пришли другие люди, совсем другие. От
присутствия троглодитов не осталось никаких следов, кроме рисунков.
И эти рисунки привели новых людей в священный
трепет, потому что они еще не успели прочитать знаменитый труд Ф. Энгельса, они
вообще еще не научились читать по-немецки.
Рисункам был придан статус священных и
написанных богами символов, например, тотемов. К иконическим, точнее,
иконизированным изображениям обращались с молитвой и за советом, как к более
опытным и уже много пожившим на этом свете существам.
Следующая волна заселения и обнаружения
пещеры с наскальными изображениями придает ей статус места обитания неких
богов, пещера становится духовно заселенной, неся на себе печать добра или зла,
она табуируется либо превращается в место поклонения и паломничества.
Наконец, появляются ученые, которые все
объясняют, датируют, хронологизируют и относят это явление к определенной
эпохе, типу и роду, вставляют в рамки истории и культуры. Круг замыкается.
Почти.
Потому что за учеными и их сенсационными
публикациями тянутся туристы, представители познавательного туризма, а в их аръергарде – рерихнутые, рериховатые, медитанты, новоязычники и
сатанисты.
И колесо покатилось по новому кругу.
Следующая история совсем коротенькая.
Одна из героинь романа В.Шишкова «Венерин
волос» вспоминает, как она маленькой девочкой впервые попала на кладбище и была очень удивлена крестами над могилами,
которые она восприняла как огромные знаки +.
Далее, по моему предположению (этого в романе нет), она могла найти
среди своих сверстников понимание и единомыслие по поводу этого символа
сложения и создание детьми мифа о тайном объединении всех мертвых в некий союз:
то ли с целью помощи живым, то ли в отмщении им и борьбе против них. Такая
группа детей вполне могла бы дойти до идеи группового суицида с целью
проникновения в союз мертвых.
Эти две истории позволяют построить некую
общую схему построения мифа:
4.
мифологический денотат как сущность 1. акт как денотат событийность универсализация фиксация Епифания 5. МИФ 3. символ как
концепт 2. факт как
знак
![]()
![]()
![]()

Некоторому акту (действию) придается знаковая форма, поскольку непоименованное
и необозначенное а) незначимо, б) имеет потенциальную энергию к опубликованию и
превращению в тему или предмет коммуникации и в) сомнительно вообще в своем
статусе бытийности (номиналистский подход). При этом понятно, что знак может
быть похож на свой денотат, как в случае с наскальной живописью) а может быть и
весьма отдален от него по чисто внешним признакам (крест над мертвым
христианином или, как еще более яркий пример, буква и слово «я» и я сам как
денотат этого знака).
Наша действительность – месиво актов,
свершаемых нами, над нами, с нами и вокруг нас. Ежедневно, ежечасно и
ежеминутно мы участвуем или наблюдаем множество различных и разнообразных
актов. Лишь очень немногим из них удается стать фактом.
Этот переход от денотата к знаку можно
рассматривать как переход от акта к факту, ведь факт – это не любой акт, а
только тот, который приобрел знаковую форму, стал значим и вошел в
коммуникацию. При этом, по поводу практически любого акта деятельности может
быть создано множество различных фактов. Классический пример – легенда о трех
строителях Кельнского собора, совершавших один и тот же акт, но представлявших
его как три разных факта: факт толкания тачки с кирпичами, факт зарабатывания
денег и факт созидания Храма.
Этот переход от акта к факту, от денотата к
знаку есть процесс фиксации, фикции, но не в том негативном контексте, к
которому нас приучили, а в безоценочной произвольности, придуманности этого
знака (то, что в английском языке называется fiction – «художественная литература»).
У знака существует альтернатива либо так и
остаться знаком, либо, с вероятностью гораздо большей, чем простая фикция, в
процессе универсализации достичь статуса символа,
концепта, понятия, собирающего в себе
совокупность накопившихся смыслов знака. Символ при соотнесении с первичным актом
(денотатом) описывает этот акт, но никак его не объясняет. Тут необходимо
восстановить изначальный смысл «символа»: этим словом древние греки называли описание некоего продукта,
превращавшегося за счет этого описания в товар. В простейшем случае таким описанием
являлась цена, которая, описывая товар, ничего в нем не объясняла. Дословный
смысл «символа» – «половина». Именно поэтому Платон в «Пире» использует слово
«символ» в мифе-тосте Сократа о любви: любовь – это поиски человеком своей
половины, своего символа, делающего человека непобедимым и богоравным.
Символ, конечно, может так и остаться
символом, но гораздо вероятней превращение его в мифологический денотат. Этот переход осуществляется в процессе
событийности: символ начинает нам глаголить, вещать, сообщать, объяснять мир и
происходящее в нем. Так появляются знамения времени, общие поветрия и прочие
массовые стихийные явления: о пещере с изображениями ползут слухи и суеверия,
дети видят тайный, подземный союз мертвецов и тому подобное.
Вероятность превращения мифологического
денотата в миф происходит почти
мгновенно и с почти 100%-ной вероятностью, отчего мифологический денотат и миф
слабо различимы. Различие, однако, не просто существенно – оно огромно. Миф
всегда описывает начало как причину – чего угодно: от мироздания до вчерашнего
проигрыша футбольной команды. Миф есть сказание о силах, управляющих реальным
миром, миф одухотворяет и одушевляет мир и придает ему могущественный смысл
повелений Бога или богов. Именно в процессе осуществления, то есть придания
сущностных характеристик, истинности происходящего или произошедшего и
осуществляется Богоявление – епифания: во всем проявляется присутствие Бога и
Его промысла – говорит верующий, и тем, с одной стороны, обожествляет
окружающий его мир, а с другой, снимает с себя всякую ответственность и за
происходящее и за этот мир. Эта защищенная и безопасная безответственность
заставляет людей цепляться за порождаемые ими же мифы с гораздо большим
ожесточением, чем за факты, символы и собственные действия. Круг замыкается: миф замещает собой
реальность акта и вообще реальность.
Круг замыкается, но движение может быть
продолжено и продолжается: миф превращается в мифический факт, мифический факт
– в мифический символ и так далее – так обеспечивается воспроизводственность
мифов и мифологии, так вся реальность замещается или замощается мифами. Если
пристально и трезво вглядеться в нашу общественную жизнь, то обнаруживается,
что, кроме мифов, ничего другого и не существует. Может быть, именно затем нас
и лишают трезвости взгляда и мышления?
Да, миф всегда версиален: одно и то же
явление может иметь несколько мифических (но только одно научное) объяснений.
Так, геологический акт замедления вращения Земли зафиксировано и в греческой
мифологии как протест Гелиоса против бесчинств Атрея, и в библейской – как
остановка солнца мечом Иисусом Навином при истреблении филистимлян.
Это не мешает мифу, за счет сакрализации и
обожествления действующих сил, делать мифологизируемое неприкосновенным для
критики.
Мифология, воспроизводясь, расширяет границы
захвата реальности. Мифология Сталина с
необходимостью обрастала мифологией о счастливой жизни в СССР, где Сталин –
адекватный этой мифической стране и жизни лидер и вождь. Нынешнее обожествление
и мифологизация президента страны (прошлого, нынешнего и всех последующих)
строится в лесах мифа под названием «спецнарод», с которым президент общается,
к которому ходит в гости и на вопросы которого мудро и полновесно отвечает раз
в год.
Нынешняя мифология гораздо сложнее сталинской:
Сталину не надо было иметь двойную мифологию для «одной отдельно взятой
страны», отгороженной от мира железным занавесом. Современная Россия должна
демонстрировать свою открытость, даже распахнутость миру. Поэтому мифологии по
типу сталинской, мифологии внутреннего потребления уже недостаточно. Так возник
и устойчиво существует миф для Запада: власть мимикрирует под политику.
Власть удерживает имеющийся порядок вещей
(это ее имманентная функция), но в то же время создает политическую партию
власти из послушного бюрократического сонма, конкурируя с другими политическими
силами и партиями за передел этого порядка, даже проводит «реформы»,
демонстрируя свою «политичность» (вот почему ни одна реформа так и не
совершилась – они все демонстрации мифологии).
Миф о власти как политике имеет функцию,
направленную не только вовне, но и на внутренний рынок: она стремится вызвать у
людей отвращение к политике, а, следовательно, к изменению существующего
порядка вещей и к их личному участию в политике. Для власти и государства мы
гораздо важней и полезней как налогоплательщики, нежели как избиратели.
1.4.3. Мифы
географии и мифы в географии
Начиная с Геродота и Страбона, география
питается мифами и производит мифы.
Если понимать миф как рассказ об истинном происхождении
и состоянии дел, то географические мифы о том, что земля покоится на трех
китах, слонах, черепахе, плавающих в океане, уже не кажутся нелепой выдумкой6
за этими образами стоят символические идеи, ничем не менее разумные и
возвышенные, чем теория Канта-Лапласа. Все три существа – долгожители и тем
свидетельствуют о долгой бренности существования Земли и жизни на ней.
Океаническое происхождение жизни также запечатлено в этих представлениях. И,
наконец, все три – носители и символы мудрости, Разума, на коем покоится этот
мир.
Точно также могут иметь разумное объяснение
географические мифы о трехруких, трехногих, многоголовых людях как смутное
воспоминание или знание о радиационных мутантах типа чернобыльских.
Разумеется, во всех географических мифах
присутствует и буйная человеческая фантазия, неуемная – но ведь только такая
фантазия и мила нам, и привлекает нас.
Нравоучительная, этическая (а не только
гносеологическая), составляющая любого географического мифа отчетливо видна и в
описаниях Геродота, населившего, например, страну Гипербореев людьми
счастливыми (потому что кажущихся вечно смеющимися из-за узких глазных щелей),
мудрыми (потому что плешивы), добрыми (потому что у них белая земля, а белый
цвет – символ Добра) и справедливыми (потому что у них никогда не заходит
солнце).
Особую роль сыграли и играют псевдомифы:
описания реальных событий, долгое время звучавшие как мифы: посещения древними
египтянами, китайцами и викингами Америки, Яблоневая Страна (Антарктида) в
ведическом цикле, плавания на плотах через Тихий океан, Беловодье,
идентифицируемое ныне многими как Горный Алтай, точнее, долина реки Катуни
(Белой).
Библейские мифы о Потопе, Исходе, стране Офир
также имеют реальное основание.
Уже имеется несколько достаточно
разработанных версий о мифическом городе Фуле. Миф привел к величайшему
археологическому открытию, сделанному Шлиманом.
Один из самых интригующих мифов – об
Атлантиде – еще ждет своей декодификации.
Миф о Бимини, источнике вечной молодости, вел
вперед Колумба, а миф о золотом человеке, Эль Дорадо, – испанских
конкистадоров.
Мифы – один из существенных материалов и
инструментов географического исследования стран, городов, мест и территорий.
Изучение мифов позволяет не только вскрыть предысторические подноготные, мифы
могут служить фундаментом для географического проектирования в качестве
онтологических оснований или предположений.
К
сожалению, сама география полна мифов: что она – наука и только наука, что она
служит государству и еще чему-то, что географические знания необходимы в
современном мире: мы живем в обществе, где можно быть не только географическим
идиотом и путать части света, но и не знать таблицы умножения, не уметь
складывать в столбик, не помнить
наизусть ни одного стихотворения – и при этом считаться вполне культурным,
нормальным человеком и даже профессионалом.
География, прежде всего усилиями самих
географов и преподавателей географии (это – совершенно разные позиции)
перестала быть мировоззренческой наукой, тем более – средством миротворения,
миротворчества, миростроительства.
Любая мифология, но, в первую очередь,
географическая мифология, является якорем, притягивающим нас к месту нашего
проживания и пребывания, тем, что переводит любое место из плоскостного о нем
представления в глубинное, объемное, укорененное в сознании.
И в этом смысле географическая мифология и
географические мифы прямо противоположны, векторально противоположны
географическим утопиям, устремленным в идеальные и идеологические выси,
недоступные (слава богу) ни для проектирования, ни, тем более, для реализации.
1.5. Географические
утопии
Само слово «утопия», придуманное Томасом Мором, означает
«Безместие». В качестве географического прототипа Т. Мор использовал остров
Цейлон, но его Утопия – чудовищно унылый мир рациональности и чисто британской
рассудочности: пятьдесят четыре симметрично расположенных и неотличимых друг от
друга города, неотличимые друг от друга улицы, дома, люди, рассуждения, мысли,
желания, калиброванное счастье вымышленных людей… (ужасней только «Государство»
Платона: оно еще больше по объему, чем «Утопия»):
«На острове пятьдесят четыре города, все обширные и великолепные; язык, нравы, учреждения и законы у них совершенно одинаковые. Расположение их всех также одинаково; одинакова повсюду и внешность, насколько это допускает местность. Самые близкие из них отстоят друг от друга на двадцать четыре мили. С другой стороны, ни один город не является настолько уединенным, чтобы из него нельзя было добраться до другого пешком за один день. Из каждого города три старых и опытных гражданина ежегодно собираются в Амауроте для обсуждения общих дел острова. Город Амаурот считается первым и главенствующим, так как, находясь в центре страны, он по своему расположению удобен для представителей всех областей. Поля распределены между городами так удачно, что каждый в отдельности не имеет ни с какой стороны менее двадцати миль земли, а с одной стороны даже и значительно больше, именно с той, где города дальше всего разъединены друг с другом. Ни у одного города нет желания раздвинуть свои пределы, так как жители его считают себя скорее земледельцами, чем господами этих владений. В деревне на всех полях имеются удобно расположенные дома, снабженные земледельческими орудиями. В домах этих живут граждане, переселяющиеся туда по очереди. Ни одна деревенская семья не имеет в своем составе менее сорока человек - мужчин и женщин, кроме двух приписных рабов. Во главе всех стоят отец и мать семейства, люди уважаемые и пожилые, а во главе каждых тридцати семейств – один филарх. Из каждого семейства двадцать человек ежегодно переселяются обратно в город; это те, что пробыли в деревне два года. Их место занимают столько же новых из города, чтобы их обучали пробывшие в деревне год и потому более опытные в сельском хозяйстве; эти приезжие на следующий год должны учить других, чтобы в снабжении хлебом не произошло какой-либо заминки, если все одинаково будут новичками и несведущими в земледелии. Хотя этот способ обновления земледельцев является общепринятым, чтобы никому не приходилось против воли слишком долго подряд вести суровую жизнь, однако многие имеющие природную склонность к деревенской жизни, выпрашивают себе большее число лет. Земледельцы обрабатывают землю, кормят скот, заготовляют дрова и отвозят их в город каким удобно путем – по суше или по морю. Цыплят они выращивают в беспредельном количестве, с изумительным уменьем. Они не подкладывают под курицу яиц, но согревают большое количество их равномерной теплотою и таким образом оживляют и выращивают. Едва лишь цыплята вылупятся из скорлупы, как уже бегают за людьми, словно за матками, и признают их.Лошадей они держат очень немногих, при этом только ретивых и исключительно для упражнения молодежи в верховой езде. Весь труд по земледелию или перевозке несут быки. Утопийцы признают, что они уступают лошадям в рыси, но, с другой стороны, берут над ними верх выносливостью; кроме того, они не считают быков подверженными многим болезням, и содержание их стоит меньших затрат и расходов.»
Вычисленное и отцифрованное счастье, до предела
зарегулированный и неизменный порядок, мучительная гармония, вплоть до
влюбленных в своих пожирателей цыплят.
Изоляция – вот высшая ценность всех географических утопий
и идеализаций: и «Государства» Платона, и «Утопии» Т. Мора, и «Изолированного
государства» Тюнена. Именно с изоляции как краеугольного камня и фундамента
начинают все они описание своих Безместий:
«Остров утопийцев в средней своей части, где он всего шире, простирается на двести миль, затем на значительном протяжении эта ширина немного уменьшается, а в направлении к концам остров с обеих сторон мало-помалу суживается. Если бы эти концы можно было обвести циркулем, то получилась бы окружность в пятьсот миль. Они придают острову вид нарождающегося месяца. Рога его разделены заливом, имеющим протяжение приблизительно в одиннадцать миль. На всем этом огромном расстоянии вода, окруженная со всех сторон землей, защищена от ветров наподобие большого озера, скорее стоячего, чем бурного; а почти вся внутренняя часть этой страны служит гаванью, рассылающей, к большой выгоде людей, по всем направлениям корабли. Вход в залив очень опасен из-за мелей с одной стороны и утесов – с другой. Почти на середине этого расстояния находится одна скала, которая выступает из воды, вследствие чего она не может принести вреда. На ней выстроена башня, занятая караулом. Остальные скалы скрыты под волнами и губительны. Проходы между ними известны только утопийцам, и поэтому не зря устроено так, что всякий иностранец может проникнуть в залив только с проводником от них. Впрочем, и для самих утопийцев вход не лишен опасности без некоторых сигналов, направляющих путь к берегу. Если перенести их в другие места, то легко можно погубить какой угодно по численности неприятельский флот. На другой стороне острова гавани встречаются довольно часто. Но повсюду спуск на берег настолько укреплен природою или искусством, что немногие защитники со стороны суши могут отразить огромные войска.»Практикующие утописты, например, Сталин, также придерживаются этого основополагающего принципа максимальной изоляции Утопий от внешнего мира, хотя бы Железным Занавесом. Удивительно, но и Платон, и утопист Томас Мор, и два самых известных отечественных утописта, Петр I и Сталин, не могли удержаться от строительства каналов ради счастья народного.
Утопия – это своеобразное око тайфуна, спокойное и неподвижное, вокруг которого вихрем несутся знания, сведения, факты, теории, гипотезы и прочие информационные потоки. Когда вихрь достигает земли, его называют торнадо или смерчем: исторгнутые и захваченные смерчем мусор, люди, обломки, деревья – все это возносится и уносится в иные миры. Утопии, при всей их ужасности и нелепости, при всей их социальной опасности, необходимы: они задают вектор устремлений человеческих от наших мифов к нашим чаяниям. Современная господствующая Утопия – преодоление смертности человека. Эта утопия также опасна, как и утопия коммунизма, она чревата своими ГУЛАГами и унесенными ветром миллионами жизней, но она необходима нам, чтобы хоть как-то, хотя бы таким образом обосновать нам наше стремление к прогрессу. Младшая дочь Копыловых, Настенька, оказалась очень способной в музыке, её приняли в Центральную музыкальную школу при Московской Консерватории. Ездить с Вавилова на Арбат было очень неудобно, но вскоре школу перевели на Песчаную, совсем далеко от дома, но и с этим неудобством все быстро смирились, тем более, что возить с собой инструмент, в отличие от большинства, ей не надо было: она училась по классу фортепьяно. Когда Настенька перешла в 8-ой класс, к Виктору обратилась директриса:- понимаете, от нас ушла учительница географии. Её рвётся замещать учительница биологии, но у детей в старших классах – сплошная экономическая география. Платят у нас учителям безбожно мало – даже почасовики отказываются работать. Я, конечно, понимаю: Вы – доктор наук и очень заняты, но… войдите в наше положение: нам без географии никак нельзя, мы же на статусе общеобразовательной школы. А мы Вам – бесплатные билеты на все наши концерты- но я часто разъезжаю…- это ничего, подменим, и расписание составим, какое сами скажите, только возьмите…- никогда не работал в школе…- так это замечательно! - но только восьмой-девятый: я маленьких боюсь, они очень шумные- хорошо-хорошо, а шестой-седьмой мы биологине отдадим. И делайте на уроках, что хотите: я на всё глаза закрою.Так он неожиданно для себя стал педагогом в ЦМШ по классу географии.Он пришел в класс, где сидело полтора десятка насупившихся гениев: география им успела смертельно надоесть.- я тут полистал ваш учебник – ужасная дрянь, скукотища, совершенно никому не нужная. Настоящая география – не такая. Она –интереснейшее занятие, не хуже музыки. Давайте договоримся: о том, кто, где и сколько добывает нефти, валит леса и выдаёт на-гора угля, я вам рассказывать не буду – это совершенно неинтересно и в жизни вам никогда не пригодится- а что же мы будем делать?- играть и путешествовать, учиться путешествовать, а ещё – вы мне и остальным сами будете рассказывать географию ваших инструментов, потому что вы – музыканты и много ездите уже сейчас по нашей стране и по миру, а будете ездить еще больше, когда станете профессионалами- а в географию можно играть?- конечно! Всякая игра, особенно имитация, делает, помимо всего прочего, одно очень важное дело: она делает мир доступным входящему в него, то есть вам. Игры могут простейшими, например, прокладка маршрутов по картам и глобусу, описания этих маршрутов и путешествий по ним. Интересна игра у карты полушарий или с глобусом; по заданным координатам надо сообразить, что находится на диаметрально противоположном конце Земли. Игры могут быть и очень сложными, например, придумывание фантастической страны, с фантастической культурой и фантастическим языком. Такой игрой баловался Толкиен, автор «Властелина колец» – вы ведь смотрели это кино о придуманной стране, придуманных городах, людях и существах?
И они играли, придумывая музыкальные города и страны, путешествовали по городам и весям, учились строить бюджет путешествия и что надо знать перед тем, как отправиться в путь, что брать с собой в дорогу: какую одежду и обувь, какие лекарства, что непременно надо посмотреть и отведать. Каждый рассказ детей Копылов добавлял разными подробностями и сведениями, так увлекательно, что порой сам забывал: он невыездной и ни в одной стране мира, кроме России и СССР, не бывал. Ещё они писали эссе о географии своих инструментов или о музыкальных фестивалях и конкурсах. Если уроки географии совпадали с музыкальными, а такое случалось очень часто, они предпочитали географию.Когда кончился учебный год, на последнем уроке, они устроили пир: пепси, спрайт и много-много чипсов. Урок кончился неожиданно – долгими-долгими взаимными аплодисментами.На следующий учебный год Копылов расхворался и вынужден был уйти из ЦМШ, но совместно с одним из учеников написал большую статью и отправил её в газету «География»:
География для музыкантов
В 2007-2008 учебном году меня пригласили вести курс
географии в 8-ых и 9-ых классах Центральной Музыкальной Школы при Московской
Консерватории.
Требовать знания у юных музыкальных дарований – а многие
из них уже добились выдающихся побед в различных конкурсах, и не только детских
– о том, где и сколько добывается угля или нефти, мне показалось и сомнительным
и безнравственным, поэтому весь курс, с согласия и одобрения школьников и при
молчаливом невмешательстве школьной администрации, оказавшейся в отчаянной и
безвыходной ситуации, строился не по учебникам, а исходя из интересов детей и
моих представлений, что им понадобится в жизни.
Собственно, мы преследовали всего две цели:
- научиться путешествовать, ведь музыканты – народ
бродячий: турне, гастроли, концертная деятельность, конкурсы и фестивали;
- получить некоторые мировоззренческие представления,
исходя из географического миропонимания.
Учимся путешествовать
В самом начале учебного года мы сформировали несколько
проектных групп: восьмиклассники по проектам путешествий по России, девятиклассники
– по миру. В каждой группе – Навигатор, который разрабатывает маршрут
путешествия, Кассир, формирующий бюджет путешествия, Исследователь, собирающий
информацию и иллюстрации, а также Гид, которому предстоит рассказать классу о
путешествии своей команды.
Кроме того, каждый рассказал о своем родном городе или
стране либо о стране и городе, который он любит и знает либо мечтает побывать.
Было очень интересно слушать рассказ ростовского
ударника, повествовавшего о своем городе в темпе джазового барабанщика, со
всеми, немного хулиганскими, жестами и движениями, подчиненными ритмам.
Не менее интересным был рассказ пианистки, живущей в
Лондоне. Рассказ-соната вел не только основную тему, но и рассыпался на мелкие
арабески и быстрые аккорды бытовых и культурных мелочей лондонской жизни.
Чтобы войти в этот процесс освоения путешествий, мы
устроили игру «Моя страна»: разбившись на группы, сочиняли свою музыкальную
страну, а потом презентовали ее классу. Было необычайно смешно, весело и
творчески разнообразно. Огромный рулон этих карт, целый атлас фантастических
стран, теперь хранится в директорском кабинете.
Теперь ребята знают, как надо готовиться к путешествию
или поездке, что входит в бюджет путешествия, как и зачем вести дневник, а не
только щелкать кодак-мыльницей направо-налево, как и что оформлять в качестве
результата путешествия.
Познаем мир
Тут было многое: рассказы и разговоры о космогонии и
сильном антропном принципе в современной астрономии, о различных версиях
происхождения человека, о том, что такое естественные и интеллектуальные
ресурсы человеческой деятельности,
Мы играли – в «Бразильцев и Уральцев», чтобы освоить
рыночный механизм ценообразования, в «Я – лидер!», пытаясь решить сложнейшие
проблемы, например, проблему Южно-Курильских островов.
Детей вообще тошнит от вдалбливаний знаний и
дидактических нравоучений, талантливых детей от всего этого воротит вдвойне.
Они правы, когда требуют, чтобы их интеллекту доверяли, когда требуют права на
риск и ошибки в ходе образования, когда требуют искренности на грани
откровенности и когда хотят, чтобы их не вводили в профессию, которая им не
нужна, но демонстрировали образцы профессиональной деятельности: географ
рассказывает о своих экспедициях, историк – о своих исследованиях и
исторических событиях, которым был свидетелем, литератор читает свои стихи и
прозу – и так далее.
Мир познается не в созерцаниях – в деятельности.
И потому так ценны были географические эссе музыкантов.
Восьмиклассник Дмитрий Майборода описал свой концерт на Мальорке, где ему
довелось играть на рояле, принадлежавшем Шопену, а его одноклассница Елена
Ильинская написала «Происхождение скрипки». Девятиклассники Карен Арутюнян и Виктор Степанов написали «Географию
кларнета» и «Географию фортепьяно», Ребята по своему выбору описывали свой
родной город или города и народы мира. Одно эссе, написанное девятиклассником
Антоном Сёмке, достойно публикации, хотя бы несколькими фрагментами и без
иллюстраций (в оригинале эта работа занимает 35 страниц!).
География скрипки
Смычковые инструменты известны давно, но все же они
моложе щипковых. В Древней Греции смычка еще не было, родиной смычковых принято
считать Индию (первые века нашей эры), откуда они попали в Персию, к арабам и
народам Северной Африки.
Скрипка – четырехструнный смычковый инструмент, самый
высокий по регистру среди скрипичных и составляющий основу классического
симфонического оркестра, струнного квартета и исполняющий сольные партии от
авангарда до электроники.
Скрипка – практически единственный музыкальный инструмент,
не считая ритуальных барабанов и греческих арф, который обожествлялся и
одушевлялся. Сохранились названия частей скрипки: голова, шея, грудь, талия,
душка. Создавалась скрипка как аналог человеческого голоса. Устройство скрипки
является самым сложным с точки зрения физики, акустики и сопротивления
материалов. До сих пор, даже на самой современной технике, не удалось
синтезировать тембр человеческого голоса и скрипки. Столетиями отрабатывалась
технология, материалы и способы изготовления, которые с середины 18 в.
практически не менялись.
Предками скрипки являются ребек и фидель, появившиеся в
Европе примерно в 13 в. Ближайшим же предшественником принято считать смычковую
лиру, у которой, как и у скрипки, имеется талия (Италия, 14-1ё5 века).
Существует много школ изготовления скрипки, но наиболее
яркими признаны итальянская, французская
и немецкая. Звук итальянских
инструментов признан самым тембристым, пластичным и управляемым. Звук немецких
инструментов отличается яркостью и пустотой. Французские звучит несколько
«стеклянно» и гулко. Хотя во всех школах попадались инструменты с «чужими»
признаками.
Для изготовления скрипки используются три вида древесины:
клен, ель и эбеновое (черное) дерево. Так как верхняя дека почти полностью
отвечает за звучание басовых струн, то для нее идеально подходит сочетание
мягкости и упругости ели. Из клена изготовляется нижняя дека, голова и
обечайки. Нижняя дека в основном «работает» на верхний регистр, и плотность
клена соответствует этим частотам. Гриф изготовлен из эбенового дерева,
которое, благодаря своей высокой жесткости и прочности имеет максимальную
устойчивость к износу от струн. Соперничать с ним может только железное дерево,
но оно еще тяжелее и имеет зеленый цвет.
Сочетание этих трех пород используется практически в всех
струнно-музыкальных инструментах: смычковые, гитара, балалайка, домра, лира,
цитра, арфа и др.
Многие поколения мастеров экспериментировали с тополем,
грушей, вишней, акацией, кипарисом, орехом, но клен, ель и эбеновое дерево
оказались вне конкуренции.
Лучшим считается горное дерево: в горах дерево
подвергается резким перепадам температур и не перенасыщено влагой. За счет
этого летние слои становятся тоньше, чем на равнине, что придает больше
упругости и звукопроводности. Традиционно для нижней деки используется
волнистый клен. Известен исторический факт попадания к итальянским мастерам
волнистого клена. В 18 в. Турция поставляла в Италию клен для весел на галеры.
На весла шел прямослойный клен. Но, так как, не распилив бревно, понять его
строение невозможно, часто приходили партии волнистого клена, на радость
скрипичным мастерам. Между прочим, работать с волнистым кленом намного сложнее.
Особый интерес, споры и легенды вызывает способ
«настройки» дек. Наиболее сложный и эффективный способ использовали итальянцы.
Полностью отточил его Антонио Страдивари
(Antonio Stradivari, 1644-1737) в последние
10 лет своей жизни.
Ученик Николо
Амати (1596-1684), Страдивари довел скрипку до совершенства. Сегодня
сохранилось свыше 1000 инструментов мастера. Его лучшими учениками были К. Бергонци и Дж. Гварнери (1687-1745).
Современную технику игры на скрипке заложили также
итальянские виртуозы: Вивальди (1675-1743),
Тартини (1682-1770), Лолли (1730-1802) и Паганини (1784-1840).
Французский мастер 18 в. Франсуа Турт считается создателем современного смычка.
Выдающимися мировыми исполнителями и учителями были Арканджио Корелли, Джузеппе Тартини,
Жан-Мари Леклер, Николо Паганини, А. Вьетан, Г. Венявский, Й. Иоахим, Л. Ауэр,
Э. Изаи, Ф. Крейслер, М. Полякин, Я. Хейфец, И. Менухин, З. Франческатти, И.
Стерн, Д. Ойстрах, Л. Коган и др.
Чем тоньше и мягче материал, тем более низкий тон он
издает, достигая максимального резонанса на низких частотах. И наоборот, чем
плотнее, жестче и толще материал, тем выше его резонансная частота. Таким
образом, меняя плотность и толщину материала, можно добиваться максимального
резонанса на нужный звук. Суть настройки дек инструмента довольно проста: на
каждый «взятый» на струне звук на деке должен быть участок, максимально на него
резонирующий и гармонично сочетающийся с остальными. Проблема в том, что все
звуки имеют несколько обертонов, которые тоже должны иметь «свое место» и также
гармонично сочетаться с остальными. Кроме того, деки скрипки находятся в
постоянном напряжении под давлением струн: например, подставка давит на верхнюю
деку с силой в 30 кг. Итальянская настройка тотально учитывает все свойства
материала. Часто публикуемые карты толщин уникальных инструментов (Витачек) не
несут в себе никакой информации, если в руках нет деки, с которой эта карта
сделана.
Огромное значение имеет пластичность сводов, а не их
высота. Все остальные части скрипки (голова, шейка, обечайка) тоже резонируют,
а, стало быть, участвуют в формировании звука. Дерево, будучи органикой, может
вбирать и отдавать влагу, меняя тем самым свою массу и резонансную частоту: в
дождливую погоду инструменты меняют свое звучание.
Грунтование дек очень похоже на бальзамирование
египетских мумий: те же вещества и те же цели. Есть легенда, что звучание
скрипки зависит от лака, но это неверно: назначение лака – защита от внешних
воздействий, подчеркивание красоты и не сковывать звучание.
Во времена Страдивари были другие требования к звуку,
другие (жильные) струны, шейка была короче, шире и под другим углом к корпусу,
другая подставка, эталон камертона «ля» был на полтона ниже. Сегодня мы слышим
совершенно не тот звук, который был заложен при изготовлении.
На Руси смычковые инструменты были известны издревле, но
ни один из них не развился настолько, чтобы стать инструментом симфонического
оркестра. Наиболее древним является гудок, обладавший несколько грушевидным
деревянным кузовом, с натянутыми поверх тремя струнами. Гудок появился
одновременно с восточными инструментами доброй, сурной и смыками во второй
половине 14-начале 15 вв.
Польскую тре- и четырехструнную геньсле (скрипицу) и
русский смык (скрипель) относят к вероятным предшественникам итальянской
скрипки. Польские mazanka (маленькая скрипка) и zlobcoki (долбленый фидель) появились раньше итальянского
инструмента.
На Востоке родственниками скрипки являются
азербайджанский тар, дагестанский чугур, грузинский тари, казахский кобыз,
киргизский кыяк и др.
Рефлексивный эпилог
Мой легкомысленный, но веселый и радостный опыт
превращения географии в науку размышлять и путешествовать – не для
тиражирования в массовой школе. Не потому, что я не люблю нормальных детей, а
потому что понимаю, что у нас учителей географии, которые были бы
профессиональными географами: так устроено любое предметное педагогическое, в
том числе и географическое образование.
Оно устроено еще
таким образом, что описать свое путешествие, написать эссе или реферат
для большинства из них – непосильная задача: их этому никто не учил. Вот и они
не учат. И мотаемся мы по стране и миру, по делам или развлекаясь, как немые
рыбы: нащелкал пол-тыщи кадров на мыльницу, уложил это в папку, чтоб не
перепутать с другими, и это – всё.
Как и всех нас, меня, конечно, волнуют проблемы массовой
школы. Умом я понимаю эти проблемы. Но душа болит о нашей духовной и культурной
элите, о наших талантливых и одаренных детях, которым мы не в силах помочь,
хотя их так мало! Потому что их так мало – вся наша педагогическая идеология
нацелена на массовые явления.
И дело тут не в зарплатах, хотя платят в той же ЦМШ
унизительно мало, даже в сравнении с обычной школой. Эти дети и эти школы
находятся в инфраструктурном вакууме: ни программ, ни методик, ни учебников, ни
специально подготовленных учителей. Беда!
Материал был беспощадно сокращен – более, чем наполовину. Получилось куце и неинтересно: Копылов поклялся себе больше никогда не публиковаться здесь.Раньше, во ВНИИМТС, он писал только по вечерам и ночами, в выходные. Теперь его прорвало: он мог писать и писать. А главное, он изменил своё отношение к географии как к науке. Он понял, что ей, географии, вовсе не обязательно быть наукой. Гораздо увлекательней и нужней людям художественная география. Сначала он написал «Вкусную Россию» об особенностях и местных различиях русской кухни, потом пошли «Печальное путешествие» – о советских, постсоветских и российских тюрьмах, «Маленькая Россия» – о малых городах России, «Современные сказки Крыма», «Порог и другие истории о малых и исчезнувших народах», «Ленинградский Общепит». Вот небольшой сюжет из последней его книги:
На каждой остановке
Говорят, на питерских заводах,
пока не наехала лимита в брежневские времена, пиво можно было пить свободно –
прямо в рабочее время и на рабочем месте. Сознательные питерские рабочие,
конечно, не злоупотребляли и степенно выпивали свои одну-две законные. Потом
понаехали, стали разбавлять пиво портвейном и вермутом, пошли производственные
травмы, и будто бы сами питерские рабочие потребовали убрать пиво с территорий
заводов. Не знаю, я питерским рабочим еще ни разу не был, может, люди и не
врут.
Но в Питере бывал часто.
На каждой трамвайной остановке
(а трамвай в Питере – как такси в Нью-Йорке, самый вездесущий и самый медленный
вид транспорта) непременно располагается рюмошная, обычно на две-три ступеньки
ниже уровня моря. Там к пятидесяти граммам, отвешиваемым с точностью блокадной
хлеборезки, цепляется бутербродик: на черняшке тонкий слой столового маргарина
(иногда вместо ст. мар. кладут или по крайней мере пишут сл. мас.), а на нем
половинка яйца лицом вниз и три килечки пряного посола. Изредка килечек
заменяет селедовка, но это уже слишком и попахивает баловством.
Знаете, даже в пятидесяти
граммах есть доля истины и этой доли достаточно, чтоб не спешить домой, ко щам
из кислой капусты и с тонкими волоконцами постного мяса: четыреста граммов
говядины на троих на недельную кастрюлю этих щей, горьких, как противогазная
слеза. А за щами – котлеты с картошкой и той же квашенной, а за котлетами –
стакан морсу или киселя из клюквы, которую всей семьей прочесывали на мохнатом
болоте, а за всем этим – жена, бывшая тощая красавица, у которой от красоты
остались только гонор и неприкасаемость.
И ты стоишь над пустою рюмкой и
обсосанными паутинными скелетиками бедных килечек и в задумчивости обираешь
липкие крошки, и тебе тут уже хорошо, потому что снаружи уже давно не то, чтобы
смерклось, а как и не рассветало, посиротелось и все небо заблокадилось думами
о чем-то высоком. Отчего это в Питере так все промозгло: и не только ведь снег
или дождь осенний, даже солнечная погода какая-то промозглая и продроглая, как
скрежет трамвая на повороте рельс.
Единственно, что не так – питерские грозы, с освежающими сквозняками,
радугами по краям темно-синих туч. Нынче уж давно таких гроз в Питере не
показывают – куда настоящие погоды девались, неужели по озоновым дыркам
рассосались?
Наконец, выйдешь из рюмошной,
вознесешься на пару ступенек до уровня моря, а тут рядом же с ней, у самого
поребрика, – пивной ларек, и только совсем больной или приезжий не прихватит
вдогонку кружечку пивка.
И выпьешь его неспешно, в
компании с самим собой и независимо от других пивососов, что стоят рядом,
затянешься урицкой беломориной и начнешь, подобно питерскому небу, думать о
высоком: например, вот сегодня забыл на работе топор и потому не убил
старуху-процентщицу, стало быть, завтра не надо будет пачкаться на Сенной, а, с
другой стороны, рубля на завтра как раз не хватает, а к Облонским не пойти – у
них ремонт. И мысль сама собой раздваивается: то ли к жене сейчас, то ли к
Настасье Филлиповне Барашковой, нет, не выйдет, она сейчас в Москве, миног бы
сейчас, оно, конечно, можно и жареных, если ты москвич или еще какой хам, а
настоящие люди едят либо копченые, либо маринованные и чтоб прямо из Луги, а
Аня К., небось, опять поехала на Московский вокзал встречать своего незаконного,
к Макару Девушкину разве что? – да нет, вот они, бедные люди – и рад бы дать,
так ведь он у меня сам пятерку до получки два месяца назад брал, неудобно,
подумает, я за своими пришел, эх, брат Пушкин, Александр Сергеевич, не наш ты
человек, да и масон к тому же, и все прут и прут в наш город всякие инородцы и
когда ж конец всему этому?
И так незаметно отойдешь от
пивного ларька, и ноги сами, по лужам ли, по снегу ли, приведут к пивбару, к пивняку местному – и
ведь только, чтоб поговорить, а не надираться вовсе, разве тут можно надраться,
когда в заначке отыскался тоненько сложенный подкожный рупчик,
распоследненький, а ведь до аванса еще три дня. А что такое рупчик? – пара пива
и набор: три ломтика сардинелы, соленый рогалик, жареные на постном масле малюсенькие
черные сухарики и столовая ложка моченого гороху.