Июньский дождь
Ударило так близко и страшенно,
что антиугонные сирены на запаркованных во дворе
машинах жалобно заскулили, жирные редкие капли босо зашлепали – по листве и
асфальту. «Так вот отчего мне так не засыпалось всю ночь» – вздрогнуло в
сознании, и я, поняв это, мгновенно, облегченно заснул в наступающее июньское утро.
А оно все грохотало и грохотало –
совсем близко, прямо во сне.
Белая радиоактивная поземка
мелкой колючей зернью носилась и крутилась по пустынным улицам. Большинство домов стояло безнадежными, обуглившимися руинами – их
не спасешь и не восстановишь, да и некому уже: если в живых и остались еще
люди, то вряд ли они теперь на что годны и готовны
после этого шока.
Улицы… контурные остатки домов и
завалы битого материала – вот что такое эти улицы. Ничего живого и ничто не
напоминает, что когда они были живыми и жилыми.
Холод
заметно прибывал – в нормальных условиях так не бывает: температура каждый час
падает на пять-десять градусов, скоро наши защитные полускафандры
перестанут быть защитой, от мороза в шестьдесят-семьдесят градусов он начнут
давать трещины, полопаются – и мы окажемся в ситуации, когда сковывающая, но
щадящая смерть от холода спасает от мучительного радиационного разложения
заново.
Надо уходить – это ясно и без
приказа, который все-таки нашел наш взвод. Взвод… нас осталось всего четверо, и
один из нас – явно не жилец, и он это знает, и мы это видим. И потому, а,
может, это и вообще теперь так устроено, мир кажется бесконечно серым и унылым.
Мы обходим немногие уцелевшие дома
в бессмысленных поисках чудом живых: кто ж тут уцелеет? Но мы – взвод последних
спасателей, после нас уже никаких шансов ни у кого.
Этот четырехэтажный угловой дом
уцелел, очевидно оттого, что кругом стояли дома выше
его. Они превратились в груды, но он почти не пострадал: снесло крышу и выбиты
все стекла, всего лишь.
Я потянул на себя скрипучую
дверь, панически зазвенел старинный колокольчик, будто робкий цветок,
распустившийся неожиданно в раскаленной пустыне. Наверху, то ли на втором, то
ли на третьем этаже хлопнула дверь – от сквозняка или кем-то открытая?
Раздались тихие шаги, и на лестничной площадке над нами появилась женщина, вся
укутанная в плащи, тряпки, одеяла и прочую рухлядь, свисавшую на ней неряшливыми
лохмотьями.
Я сделал несколько шагов из
темного тамбура подъезда к ступеням,
поднялся на пол-пролета, женщина развела руками
тряпье, кутавшее ее лицо. Оно показалось мне знакомым, мучительно знакомым.
Женщина не верила ни в то, что мы – спасатели, ни в то, что мы ее теперь
спасем, ни в то, что все это она видит и то, что она видит, существует – ее
безмолвная беспомощность и пристальный, испытующий взгляд кричали об этом. А я
все вглядывался и вглядывался, пытаясь вспомнить и узнать это лицо, и наша
пауза затянулась, смертельно затянулась, потому что белая поземка ворвалась с
улицы в темный подъезд и уже закрутилась мелким смерчем по каменному полу. Мне,
наконец, вспомнилось: «Мама?»
И за окном сильно полил ливень, и
по щекам моим потекли обильные неостановимые слезы, и
я все шептал и шептал во сне «мама, мама», и был счастлив.