Лайза и Юджин
1.
Мы познакомились… ну, да, это
было в Карибском круизе, все забываю, как назывался наш корабль, здоровый
такой. После каждой еды (ужасная, ужасная еда! Все так вкусно и все так неполезно!) он отмеривал по прогулочной
палубе ровно десять кругов – быстрым маршем, как суворовский солдат. Я
только не помню – полмили или целую милю был этот круг. Я тоже ходила по нему,
но не так быстро и не так много, может быть, полкруга? И я всегда ходила по
часовой стрелке (говорят, это гораздо полезней), а он – против
часовой.
Иногда мы встречались на этой
палубе и обменивались коротенькими hi. Мне кажется, он всем
без разбору говорил свое hi, не только мне, а мама
сидела в шезлонге на верхней палубе, обязательно в тени, и принимала воздушные
ванны: в мае океанский воздух, говорят, особенно полезен, а потому не знала,
что мы уже третьи сутки здороваемся по нескольку раз в день. Она вообще
считает, что я уже вполне взрослая для самостоятельной жизни и выбора, с кем
здороваться и вообще, ну, вы понимаете.
Однажды на
его очередной hi я ответила:
- сегодня не так жарко или это
только с утра?
Он вынужден был остановиться:
- вы – русская?
Мне все говорят, что у меня
прелестный славянский акцент. Мне и самой нравится, что я не растягиваю слова в
конце, как американки, и что у меня очень мягкие губы, а поэтому я говорю
немножечко как бэби. Все русские, особенно москвичи, говорят как дети: акают и
у них все звуки – мягкие.
Сначала
он показался мне просто забавным: такой большой и старый ребенок, как плюшевый
Тедди Бер: я видела у своих подруг – они до самой свадьбы, а иногда и после нее
спят со своими Тедди Берами, которым столько же лет, сколько и им самим, но все
эти Тедди Беры выглядят старенькими старичками, добрыми и ни на что
неспособными, ну, вы понимаете, на что. Ведь медведи живут гораздо меньше человека,
особенно плюшевые.
Я остановила его ходьбу, но он не
рассердился, как будто ждал, чтобы я его, наконец, остановила, заговорила с
ним, и мы стали бы счастливыми.
Он намного, очень намного старше
меня – ему уже сорок три, а мне… а мне, стыдно
признаться, но мне только двадцать три. Но это ничего. Это даже очень ничего.
Сначала, в первый раз, мне было
страшно: он уже такой взрослый, а я все еще такая дурочка в этих делах. Я
боялась – ему будет неинтересно со мной, скучно. И он смотрел на меня так
серьезно, как учитель или как отец.
А потом было очень смешно и
весело: мы кувыркались и смеялись как два ребенка. Да он и есть настоящий
ребенок, плюшевый Тедди Бер, только очень умный и очень добрый ко мне.
Да, он стал мне как отец, который
любит свою малютку.
Его зовут Юджин Джонс.
Он –
тоже русский, однако по-русски говорит хоть и чисто, но неправильно: с
английскими интонациями и фразы – как калька из английского, у него больше
двадцати лет почти не было разговорной практики.
2.
Это
надо ж было двадцать два году тому назад бежать на Запад, пройти все, что я
прошел, только для того, чтобы встретить свою соотечественницу и даже землячку
в почти несуществующем для большинства людей мира Карибском море, на круизном
лайнере и найти в ней все: себя, судьбу и даже больше чем судьбу – смысл всем
этим приключениям и похождениям…
Я все шагал и шагал по
прогулочной палубе, свои десять кругов, чтобы согнать набранные в ресторане
калории: как врач, я просто вижу – главный враг нашему здоровью мы сами, наше обжорство, лень, самооправдания и уловки корыстной совести.
Уже восьмой год, как я в разводе,
но все еще зол на нее и мщу ей – с другими женщинами: пусть и мне будет хорошо,
не только ей.
Эта девчонка налетела на меня тропическим
ливнем: вот только что все было ясно и обыкновенно, а теперь – как из ведра. Я
так и не понял, что ей надо, но у нее были такие распахнутые глаза, такой
сладостный лепет припухлых губ.
Лисонька мой, мой маленький
лисенок, моя шаловливая девочка… я влюбился в нее мгновенно, сразу, навсегда. Я
влюбился так жадно и сильно, словно до того вообще никого ни разу не любил. Я
готов был кататься по земле и грызть землю от счастья – но кругом море… я так
хотел ее, так горел, что мы в тот же вечер поцеловались и в тот же вечер стали
супругами: я понял это сразу и сразу ей сказал: теперь мы супруги. И она мне
поверила и стала моей женой и чем дольше мы живем, тем
больше она мне жена, вот почему мы решили пожениться будущим маем, в годовщину
нашей первой встречи.
Жена… как странно… она совсем еще
девочка, моложе меня почти вдвое. Но в ней столько доверия, любви, ласковости. Тот, самый первый раз, стоит в моем воображении и при каждой новой
встрече эта восхитительная картина оживает вновь: она неистово вцепилась в
меня, как цепляется за свою мать детеныш обезьяны, скачущей по веткам,
распахнутые глаза, открытый рот, напряженное и неподвижное, изогнутое тело – я
вижу и понимаю, что она сейчас ничего не ощущает, кроме того, что происходит
глубоко в ней.
Есть женщины, долгое время
сохраняющие облик и повадки нимфетки, невинно-страстной инженю. После тридцати
пяти это переходит в жеманство и отвратительное кокетство. Лайза никогда не
позволит себе такого – ей хватит такта и вкуса выйти из образа Лолиты и найти
себя в другом. А пока… а пока
я наслаждаюсь игрой своего дивного лисенка, в котором разом столько чертенят. И
я никогда-никогда не смогу оторваться от нее. Я как-то сразу понял, что
прикован к ней навсегда, на всю жизнь.
После круиза я на удивление
быстро нашел подходящую практику в ее городе и переехал: дуракам,
пьяницам и влюбленным всегда везет. Она приезжала ко мне прямо
из университета, где училась совершенно безнадежному и никому ненужному делу –
бизнесу, приезжала три-четыре раза в неделю, оставалась ночевать – и это были
самые счастливые дни, потому что те дни, когда ее не было, были не то, чтобы
черными, но очень печальными и грустными: я вспоминал и вспоминал все, что было
между нами и страшился не увидеть
ее завтра, как мне было обещано.
Американское произношение ее имени, Лайза, мне не очень нравилось. То ли дело
русское Лизонька, Лисонька, Лисенок, Лиска, Ласка, Лизавета-где-та-где-та.
Я непременно хочу, чтобы мой
Лисенок затяжелел и родил мне дочку, маленькую-маленькую. И я буду нежить их обеих,
так, чтобы мои дочки никогда не взрослели, а потом лизина дочка родит свою
дочку, такую же кукляшку… я, наверно, еще буду жив к
тому времени.
Я не знаю, что сделал такого в
жизни, но она – дар, неслыханно щедрый дар. Оказывается, я ждал ее все эти нелепые
годы, только ее и только такую и никакую иную. И оно, наконец, свершилось – мы
встретились.
3.
В
Америке мы всего третий год и попали мы сюда случайно, как и все, наверное,
потому что просто так сюда не попадешь, или я чего-то в этой жизни не понимаю,
я и правда, многого еще не понимаю: почему здесь так хорошо живут и почему
другие не хотят так жить, например, в Союзе, а теперь в России думают, что так
жить
плохо, а как сами живут – просто безобразие.
Тогда, по-моему, только ленивый не уехал из разваливающегося Союза. Помню, на лекции
по научному коммунизму – надо же, какую муть нам преподавали! – наш препод как-то сказал после какого-то очередного партийного
пленума: «Скоро все это рухнет, и всякий, кто будет стоять близко, окажется под
обломками, поэтому постарайтесь как можно сильней
оттолкнуться от этого монстра и быть как можно дальше, чтоб он не завалил и
вас». Все посмеялись и забыли, а мне это сильно запомнилось,
потому что я впервые от него услышала нечто честное и умное, обычно они все врут
и сами не верят в свое вранья и почему-то думают: а мы поверим.
А тут письмо пришло, точнее, маму
вызвали на Лубянку и показали ей письмо из Америки. Кругом перестройка и
гласность, а маму в органы вызывают – страшно. Так я узнала, что она все-таки
была замужем, но очень недолго, меньше года, потому что они развелись еще до
того, как я родилась и даже из-за меня, потому что он настаивал на аборте, а
она сначала согласилась, а потом передумала, ей врач отсоветовал.
Прямо там мама написала ему
ответ, почти под диктовку, через два месяца получила ответ и тогда написала ему
настоящее письмо. Он узнал обо мне, о моем существовании, но
из-за того, что у него уже давно новая семья и еще две дочки, он несвободен, но
готов прислать нам вызов и все необходимые бумаги по поддержке, готов даже,
чтобы загладить свою вину, а я не вижу за ним никакой вины и обиды никакой на
него нет, мы с мамой очень хорошо и дружно прожили все
эти годы, это может, у нее есть обида, но ведь она знала, чем все может
кончиться, если она оставит меня, так вот он готов немного и недолго, несколько
месяцев, поддержать нас материально,
чтобы мы могли встать на ноги, потому что он хочет нам помогать легально и не
скрывая этой помощи от своей нынешней жены.
И он действительно прислал бумаги
на восстановление семьи, хотя, конечно, какое же это восстановление, если он
женат и не собирается разводиться?, но тогда в
американском посольстве и госдепе на такие вещи смотрели с пониманием и нам дали
въездную визу. Правда, в ОВИРе мы долго ждали ПМЖ – там компьютер решили установить и у них вся картотека не то зависла, не то
пропала, как раз на нашу букву. Все кругом получают загранпаспорта с ПМЖ, а нас
морочат.
Каждый месяц, полгода, мы получали чеки от моего отца на шестьсот
долларов, он прислал фото себя и своей семьи, ничего, симпатичный, а жена и
дочки – дуры дурами, что он в них нашел?, этого хватало на оплату нашей
маленькой студии и нормальное питание, да мы с собой привезли почти полторы
тысячи долларов – продали библиотеку, мебель и зимние вещи, а больше у
нас ничего не было, поэтому все остальное барахло мы
просто раздарили знакомым.
Мама и
я быстро сдали тест и стали членами Американской ассоциации переводчиков (ATA), местная Джуйка (Еврейская организация) подарила нам
старый комп, хотя мы и не евреи, но они всем помогают, потому что в Америке все
евреи – богатые, а если не богатые, то скоро будут богатыми, мы стали брать
переводы – технические и деловую переписку. Я взяла курс в колледже, а мама
пошла на парттайм в небольшой
косметический бутик, нам стало вполне хватать своих заработков, и мы сами
отказались от помощи моего отца – теперь он только присылает нам подарки на
Рождество.
На следующий год я поступила в
университет и теперь почти догнала то, что упустила за год из-за переезда в Америку.
У мамы сложилось очень удачно: ее
хозяйка долго восхищалась ее вкусом и умением уговаривать покупательниц, а
потом предложила ей фултайм, а еще через полгода пригласила в компаньонки. Все
кончилось тем, что она отдала маме весь свой бутик, потому что устала от
бизнеса и решила уехать в Европу, годика на три-четыре, у нее умерла в
Нью-Йорке тетушка и оставила ей двенадцать миллионов, которые надо непременно
промотать в Европе.
Круиз по Карибскому морю – наш
первый отпуск в Америке, и мы его, конечно, заслужили.
4.
Сейчас это вспоминается уже не
так остро, как тогда.
Моя мама работала зав.
гинекологическим отделением в Кремлевке. Сами понимаете, кто лежал там в гинекологии: номенклатурные дочки, подзалетевшие на
дачных вечеринках с номенклатурными сынками.
У нее начались проблемы с почками
и ей рекомендовали и дали путевку в Карловы Вары. Ей было совсем плохо и ей
разрешили взять с собой в качестве сопровождения меня, ведь у меня было уже
почти законченное медицинское образование и близкая к урологии специализация.
Это было летом 1968 года. Тогда
уже почти никого не выпускали в Чехословакию, но нас, конечно, выпустили –
письмо-поручительство сам министр здравоохранения
подписал: его дочь только выписалась из Кремлевки после сохранения.
На третий день после ввода наших
войск мама неожиданно умерла – острое осложнение, вероятно, на нервной почве.
Дальше все было как в тумане или
в политическом детективе, которых я потом насмотрелся
по американскому телевизору.
После кладбища – идти к себе в
номер? собирать вещи? Переоформлять билет на Москву? Да иди оно все! И я пошел
в небольшую пивную на набережной. Зачем-то стал пить водку, мешая ее с пивом.
Разговорился с какими-то чехами, моего возраста. Потом мы куда-то поехали на
новенькой, как маленькая танкетка, «Шкоде», кажется,
мы были в Хебе, опять пили. Я горячо извинялся за вторжение, называл Шелепина и
Брежнева ублюдками. Франтишковы Лазни мне показались
сказочным пряничным городком, я даже помахал шляпой из открытого окна «шкоды» проходившему по краю парка Гете: старик устал после
многочасовой прогулки из Дахау сюда.
Очнулся я только в Вальдзассене,
уже в Баварии.
Потом два месяца меня мурыжили в Гармиш-Партенкирхене, на американской военной
базе. Из-за забора я видел ослепительные Альпы и гадал о том, что будет дальше:
я не знал, что меня ждет, но понимал, что ни мне самому делать в Союзе уже
нечего, ни меня туда никто не собирается отправлять.
Наверно, я все-таки оказался
бесполезным материалом: мне вручили запечатанный пакет, который я должен был
сдать при пересечении границы в Нью-Йорке, ни за что
не вскрывая его («это очень важно!» – сказал сержант из офиса базы), а также
билет на самолет Мюнхен-Нъю-Йорк, сто долларов двадцатками и вернули мне мой
загранпаспорт.
Так я оказался в Америке,
совершенно никому ненужный и неинтересный. Военная администрация
Гармиш-Партенкирхена оказалась настолько любезной, что оплатила мое недельное
пребывание в мотеле «Budgete», «Экономном», у
которого, если и были звездочки, то не более одной. На границе у меня забрали пакет
и вместо него вручили небольшой конверт: там была грин карта, SSN с правом на работу, мани ордер еще на сто долларов и
открытка Welcome to Amerika, sir Eugene Johns. Именно так я решил наименоваться, когда узнал, что меня
отправляют в Штаты.
Пять дней я приходил в себя и
соображал, что делать. Впрочем, соображать я начал еще в военно-транспортном
самолете, сидя на плотных толстенных мешках цвета хаки.
На шестой день я стал листать
«Желтые страницы» и выписал адреса ближайших к моему мотелю госпиталей.
Уже в третьем моего
английского хватило, чтобы получить работу санитаром в хирургическом
отделении.
Понадобилось долгих пять лет, чтобы сдать
экзамен на терапевта, потом еще несколько лет практики в огромном госпитале для
богатых евреев на острове напротив Хьюстона, штат Техас. Более гнусного климата нет даже в Нью-Йорке.
Семь лет я провел в браке с
бойкой бабенкой из Чикаго: при разводе она обчистила
меня под ноль. И дом и все сбережения по суду перешли
к ней.
Но я уже научился вставать после
сильных ударов. Целых четыре года я проработал по контракту в Арабских
Эмиратах. Вот пекло! Но это пекло дало мне возможность купить дом и практику в
Калифорнии, в курортном городишке Монтерей, кишащем богатыми пенсионерами. Я
был уверен, что больше в моей жизни ничего существенного случиться уже не должно и остается только еще лет сорок терпеливо ждать
естественного исхода.
5.
Мы с мамой всю жизнь прожили в
крохотной однокомнатной квартирке на улице Хулиана Гримау в Черемушках, в пяти
минутах от «Академической». Кто такой Хулиан Гримау, я так и не удосужилась
узнать, да это и неинтересно, наверно, какой-нибудь пламенный революционер или
коммунистический террорист – пол-Москвы живет, не зная, какой бандит указан у
них в штампе о прописке. Салям Адиль – это имя или приветствие? Кто такой Самед Бургун? Какое отношение он имеет к
Ленинградскому рынку? Почему испанское посольство находится на улице Наташи
Кочуевской? Что такого сделала Виктория Кодовилья для кинотеатра «Енисей» и что
вообще она делает в Измайлове? Никто этих людей не знает и никогда не узнает,
потому что их нет ни в одной энциклопедии и Who is who.
В нашей
квартире я знаю все уголки и щели, каждые три года мы с мамой сами красим окна,
белим потолки и навешиваем новые обои, которые мы покупаем на «Профсоюзной» в
Доме обоев, где за хорошими (да не за хорошими – за любыми!) обоями надо
выстоять ночную очередь, но мы, к счастью, живем близко и поэтому не прячемся
ночью по подъездам, а спокойно идем после одиннадцатичасовой переклички спать
домой, а в шесть приходим на утреннюю перекличку без опозданий: законы таких
очередей очень суровы.
Наш дом, его еще в середине 50-х
построили, постепенно разваливается. Эту квартиру мамины родители получили,
потому что родилась мама, а так они бы еще несколько лет прожили в бараке на
Большой Черемушкинской, говорят, на месте нашего дома какой-то не то колхоз, не
то совхоз был, садово-ягодный.
Своих дедушку и бабушку я не
помню и знаю только по фотографиям – они оба были геологами и оба погибли в
экспедиции в лавине на Тянь-Шане, когда мне было всего полтора года. Никакой другой родни у нас, кажется, нет и никогда не было, потому что бабушка родом с Западной
Украины, но родилась в Хакасии, а дедушка – хевсур, это где-то на Кавказе,
говорят, что больше хевсуров нет.
Я ходила в детский садик, потом в
школу, потом в пед-иняз на «Юго-Западной» и везде была первой, лучшей и
примерной. Мне очень нравилось учиться и все делать правильно. Конечно, у меня
были мальчики, даже много, но мама мне говорила: это ничего, это неопасно,
опасно, когда останется только один или не будет ни одного. И я совершенно не
беспокоилась, что они приходили и уходили – и в детсаду, и в школе, и в
институте: мне ни один из них не казался настоящим, а так, репетиция пьесы,
которая никогда не будет поставлена на сцене.
Когда объявился мой отец и пришла
пора уезжать, мне не с кем было прощаться и не о ком было
грустить: я уезжала с единственным близким мне человеком, с мамой, которая все
знала и все понимала и которая только она одна по-настоящему любила меня.
6.
Не знаю, почему я это запомнил.
Наверно потому, что это было
первое и практически единственное собственное разумное решение в той жизни –
дальше все шло, будто меня без моей воли, тащило по камням и потокам жизни и
требовало от меня только усилий не потонуть.
Я учился уже на четвертом курсе.
Пошла настоящая специализация по гинекологии, и я был направлен на лечебную практику
в женскую консультацию на Вавилова.
В первый же день самостоятельного
приема одной из пациенток оказалась молодая женщина, замужняя, по медкарточке –
чуть старше меня, всего на год.
Я осмотрел ее: шесть недель беременности. Женщина была
решительно настроена на аборт – по настоянию мужа.
Не знаю, как получилось, но мы с
ней сразу начали общаться на ты. Конечно, это она… она была так уверена в себе.
- аборт, конечно, сделать
несложно. Ситуация довольно простая – шесть недель. Но я должен сказать тебе,
что если ты сделаешь аборт, у тебя гарантированно никогда не будет детей.
- почему
ты так решил?
- я говорю тебе то, что вижу –
это классический случай, как из учебника. Ты залетела спьяну?
- нет.
- рожай.
Тут даже никаких обследований проводить не надо, на ощупь все ясно. Я –
практикант, ты можешь не доверять мне, но у нас в семье гинекология –
потомственная профессия. Я все это знаю с детства. Можешь обратиться к другому
врачу.
- да
нет, я тебе верю… но, может быть, есть какие-нибудь шансы? Меня ведь дома мать
убьет.
- ты хочешь сказать, что готова
убить своего ребенка, лишь бы тебя дома не убили? Не беспокойся – не убьют.
Наступила пауза. «Почему все
считают, что каждая новая для них ситуация – решающая?» – подумал я.
- решай сама: или сейчас или
никогда. У тебя еще есть месяц на размышления. А хочешь? – я поговорю с твоим
мужем и родителями? Объясню им твою ситуацию с медицинской точки зрения? – это
явно выходило за рамки моих врачебных обязанностей, но у нее так жалобно дрожал
подбородок.
- да… только с мужем я разберусь
сама.
- сегодня, после семи вечера,
идет?
- да, – еле выдохнула она.
Разговор вечером получился
неожиданно тяжелый. Отец, кажется, решил, что я – отец ребенка и долго орал на
меня: «У нее муж есть! Понимаешь – муж! А ты в чужую семью лезешь!» Он так,
кажется, до конца и не поверил, что ребенок – не от меня. И еще – он почему-то
больше всего напирал на квартирные условия, что они итак вчетвером в однушке,
которую ни на что не разменяешь, и требовал, чтобы я показал ему свою прописку.
Мать встала на мою сторону и большинством мы его победили.
Ни в консультации, ни тем более в
институте я никому не сказал о своих превышениях полномочий.
Я не знаю, что они там все в конце концов решили – я ее потом ни разу не встречал,
но никогда, ни до того, ни после я не ощущал такой полной уверенности в своих
знаниях, в своем диагнозе и наитии.
Да, потом, конечно, меня по жизни
здорово мотало и колотило, и я все время чувствовал себя как на минном поле –
малейшая ошибка, неосторожность, и взлетишь на воздух, и все рухнет, и уже
ничего собрать и склеить не удастся.
Всю жизнь – будто в саперах.
Оказывается, не зря спасал себя.
7.
О нашей помолвке и вообще о
существовании Юджина я рассказала маме только перед самым Рождеством. Впрочем,
она, оказывается, обо всем догадалась еще на корабле. А мы, как дети, прятались
от нее.
- кто
он?
- врач. Там, в России, он был,
кажется, гинекологом, а здесь работает простым терапевтом. Но – у него хорошая
практика, и он прилично зарабатывает.
- да, гинеколог… помнишь, я
рассказывала тебе о гинекологе, который спас тебя от аборта?
- ма, эту историю я слушаю уже
двадцать два года!
- да. Того звали иначе, как
сейчас помню – Женя Иванов. И ведь совсем мальчик…