Шестое завещание Достоевского (странный опыт театральной рецензии)

 

Роман «Братья Карамазовы» – последнее произведение писателя, уже чувствовавшего свою смерть, понимавшего, остро и мучительно, свой близкий конец. И потому этот роман – своеобразная автобиография. С беспощадной честностью к себе Достоевский вписал в криминальный сюжет себя, распотрошив свою глубинную сущность, распатронив душу свою, неистовую и мятущуюся, по всем четырем братьям и их отцу. В каждом из этих персонажей и еще в старце Зосиме он распахнулся нам явственно, зримо, во всей противоречивости и измотанности своей жизни накануне и в предвкушении близкой смерти и бессмертия.

Зачем?

Весь роман представляется мне цепью мучительных и яростных попыток духовного завещания.

 

Завещание первое, от Федора Павловича Карамазова, глава «Старый шут»

 

Достоевский – представитель жалкого и захудалого ополяченного, шляхетского рода, у которого от всего наследия и родовой собственности остался лишь неимоверный, восполняющий все потери и пропитое, гонор. Род, обреченный на вымирание и безумие, болезненный, погрязший в темных и мрачных страстях и пороках, род сладострастников, мозгляков  и самоубийц. Федор Михайлович ненавидел это свое окружение и родословие, а с ним – всех поляков, «полячишек», которые вызывали в нем омерзение даже большее, чем проклятые им евреи. Вот и в «Братьях Карамазовых» фигурируют два отвратительнейших полячишка

Достоевский не зря называет «мерзкого старикашку» Карамазова своим именем: ему надо расстаться  вполне с этим мерзавцем в себе, расстаться и понять, объяснить себя в нем, вынести и вымести всю боль этого гнусного существа.

Достоевский выплеснул все скопившиеся на дне души помои в Федора Павловича, казнил себя и завещал это вскрытие нам. Он умел это делать над собой: вспомните рассказ об изнасилованной 13-летней девочке, ведь многие же поверили и до сих пор свято верят, что Достоевский действительно свершил такое и по сю пору это лыко ему в строку шьют, за безобразника считают,  а потому надругательство над 20-летней здоровой идиоткой, «зверем» Марией Смердящей – из этого же ряда самооговора и самооголения.

И весь монолог и все кривляния Федора Павловича перед старцем Зосимой – от уязвленного самолюбия, подавленной собственной подлостью гордости, от крика душевного: я, мол, тоже человек!, даже я! И всяк – человек, и всяк имеет право на надежду и слезинку раскаяния.

…Видимо, этим завещанием, этим прощанием с помоями дна души своей, Достоевский удовлетворен не был, не весь же он в этой грязи и смраде. И потому вскоре нам открывается совершенно контрастное первому второе завещание.

 

Второе завещание, духовно-наставительное от старца Сергия, глава «Из жития в бозе преставившегося иеросхимонаха старца Зосимы, составлено с собственных слов его Алексеем Федоровичем Карамазовым»

 

Этот многостраничный монолог – подлинно духовное завещание Достоевского, наиболее полное изложение им своей веры, вероисповедание, полное простых, но выстраданных жизнью и судьбой христианских истин, догматичное, каким и должно быть последнее слово прошедшего путь.

Немногим хватает терпения дочитать до конца эту исповедь-проповедь. Достоевский ничего не может поделать со своим многословием и, вопреки всем художественным канонам, буквально вламывает это завещание в тело романа – плевать на художества, тут – выше и осмысленней, тут – дух просветляется в самопостижении, тут вся вера, вся тяга и любовь к Богу излагается.

И еще.

Это завещание является верхним пределом жизни Достоевского, обращенным к небу, как первое – его нижним, обращенным в преисподнюю. Все остальное и, следовательно, все остальные завещания – между ними, между адом и раем души писателя.

 

 Третье завещание, «Бунт Разума» от Ивана Федоровича Карамазова, третьего брата, главы «Бунт», «Великий инквизитор» и «Черт»

 

Оно начинается с пересказа казни некоего швейцарца Ришара, проведшего по сиротству безобразную жизнь, но накануне казни получившего небесную благодать. Возмущенный такой общественной «справедливостью», Иван тут же, без переходов и перерывов, тем же абзацем рассказывает уже нашу историю, как на его глазах мужик забил насмерть измученную им же лошаденку. «Пока еще время, спешу оградить себя, а потому от высшей гармонии совершенно отказываюсь. Не стоит она слезинки хотя бы одного только того замученного ребенка, который бил себя кулачком в грудь и молился в зловонной конуре своей неискупленными слезками к «боженьке»!»

И вслед за тем – страшный диалог с Богом и дьяволом: «Великий Инквизитор», рассказ-бой Разума с Богом, Богоборчество, прошедшее через все творчество Достоевского (тут и «Записки из Мертвого дома», и «Сон смешного человека», и Кириллов  из «Бесов», и метания Раскольникова, и многое, многое еще).

 

Четвертое завещание, «Исповедь горячего сердца» от Дмитрия Федоровича Карамазова, старшего брата, главы «Исповедь горячего сердца»

 

Завещание страстей человеческих, неистовых, жадно животных до первых клейких листочков, инстинктов, доводящих до отцеубийства.

Откуда Достоевскому знать современные теории антропогенеза? С чего бы это современным антропологам основывать свои теории на Достоевском? А ведь именно так  получается. Дочеловеческая история человечества именно на отцеубийстве ради удовлетворения похоти и сексуального голода строилась, история, которая обязана была, из-за своей противоестественности, закончиться гибелью этого рода, если бы Высший Разум не трансплантировал в это несчастное существо болезнь, аномалию под названием совесть. От совести произошел человек. А Дмитрий Карамазов (он же – часть Федора Достоевского) – точное и страшное воспроизведение глубинной природы человека, каким он был еще до человека.

И как Достоевскому удалось угадать и так точно обозначить самые высшие, самые возвышенные космические законы: «красота спасет мир» и «вселенская грань Добра и зла проходит через человека»?... Загадка данного в муках озарения…

 

Пятое завещание, «Падучее» от Павла Федоровича Смердякова, второго брата, главы «Свидания со Смердяковым»

 

Дело вовсе не в том, что несчастные три тысячи, вокруг которых и крутится роман, в конце концов оказались у незаконного сына и подлинного отцеубийцы Смердякова, всего лишь месяцами старшего, чем Иван, и потому, после осуждения Дмитрия, ставшего по совести и наследником убиенного «папашки Карамазова». Черт с ними, с деньгами и имуществами!

Смердяков накануне своей смерти (и смерти Достоевского) выразил весь неописуемый восторг и ужас страшной падучей, владевшей писателем многие и долгие годы.

И это специфическое наследие завещано нам.

В назидание и напоминание.

Весь роман Достоевский долго, мучительно долго готовит себя и предуготовляет нас к главному и последнему, шестому своему завещанию.

 

Шестое завещание, от Алексея Федоровича Карамазова, четвертого брата, глава «Мальчики» и Эпилог.

 

- я думаю, что все должны прежде всего на свете жизнь полюбить.

-жизнь полюбить больше, чем смысл ее?

-непременно так, полюбить прежде логики.

Глава «Братья знакомятся»

 

И стоило жить, и стоило писать, и стоило так и столько мучиться над «Братьями Карамазовыми», распластывая себя по его героям и антигероям, чтобы в конце концов, в конце жизни и романа выплеснуть из себя, выкрикнуть, выплакать с восторгом умиления и успеть проститься с миром, со всеми нами и с каждым из нас в завещании Алеши Карамазова:

«-Господа, мы скоро расстанемся. Я теперь пока несколько времени с двумя братьями, из которых один пойдет в ссылку, а другой лежит при смерти. Но скоро я здешний город покину, может быть очень надолго. Вот мы и расстанемся, господа. Согласимся же здесь, у Илюшиного камушка, что не будем никогда забывать – во-первых, Илюшечку, а во-вторых, друг о друге. И чтобы там ни случилась с нами потом в жизни, хотя бы мы и двадцать лет потом не встречались,  – все-таки будем помнить о том, как мы хоронили бедного мальчика, в которого прежде бросали камни, помните, там у мостика-то? – а потом так все его полюбили. Он был славный мальчик, чувствовал честь и горькую обиду отцовскую, за которую и восстал. Итак, во-первых, будем помнить его, господа, во всю нашу жизнь. И хотя бы мы были заняты самыми важными делами, достигли почестей или впали бы в какое великое несчастье,  – все равно не забывайте никогда, как нам здесь было хорошо, всем сообща, соединенным таким хорошим и добрым чувством, которое и нас сделало на это время любви нашей к бедному мальчику может быть лучшими, чем мы есть на самом деле. Голубчики мои,  – дайте я вас так назову – голубчиками, потому что вы все очень похожи на них, на этих хорошеньких сизых птичек, теперь, в эту минуту, как я смотрю на ваши добрые, милые лица, – милые мои деточки, может быть вы не поймете, что я вам скажу, потому что я говорю часто очень непонятно, но вы все-таки запомните и потом когда-нибудь согласитесь с моими словами. Знайте же, что ничего нет выше, и сильнее, и здоровее, и полезнее впредь для жизни, как хорошее  какое-нибудь воспоминание, и особенно вынесенное еще из детства, из родительского дома. Вам много говорят про воспитание ваше, а вот какое-нибудь этакое прекрасное, святое воспоминание, сохраненное с детства, может быть, самое лучшее воспитание и есть. Если много набрать таких воспоминаний с собою в жизнь, то спасен человек на всю жизнь. И даже если и одно только хорошее воспоминание при нас останется в нашем сердце, то и то может послужить когда-нибудь нам во спасение. Может быть, мы станем даже злыми потом, даже пред дурным поступком устоять будем не в силах, над слезами человеческими будем смеяться и над теми людьми, которые говорят, вот как давеча Коля воскликнул: «Хочу пострадать за всех людей»,  – и над этими людьми, может быть, злобно издеваться будем. А все-таки как ни будем мы злы, чего не дай Бог, но как вспомним про то, как мы хоронили Илюшу, как мы любили его в последние дни и как вот сейчас говорили так дружно и так вместе у этого камня, то самый жестокий из нас человек и самый насмешливый, если мы такими сделаемся, все-таки не посмеет внутри себя посмеяться над тем, как он был добр и хорош в эту теперешнюю минуту! Мало того, может быть именно это воспоминание одно его от великого зла удержит, и он одумается и скажет: «Да, я был тогда добр, смел и честен». Пусть усмехнется про себя, это ничего, человек часто смеется над добрым и хорошим; это лишь от легкомыслия; но уверяю вас, господа, что как усмехнется, так тотчас же в сердце скажет: «Нет, это я дурно сделал, что усмехнулся, потому что над этим нельзя смеяться!»     

-Это непременно так будет, Карамазов, я вас понимаю, Карамазов!  – воскликнул, сверкнув глазами, Коля. Мальчики заволновались и тоже хотели что-то воскликнуть, но сдержались, пристально и умиленно смотря на оратора.

- Это я говорю на тот страх, что мы дурными сделаемся, – продолжал Алеша,  – но зачем нам и делаться дурными, не правда ли, господа? Будем, во-первых и прежде всего, добры, потом честны, а потом – не будем никогда забывать друг о друге. Это я опять-таки повторяю. Я слово вам даю от себя, господа, что я ни одного из вас не забуду; каждое лицо, которое на меня теперь, сейчас, смотрит, припомню, хоть бы и чрез тридцать лет. Давеча вот Коля сказал Карташову, что мы будто бы не хотим знать «есть он или нет на свете?» Да разве я могу забыть, что Карташов есть на свете и что вот он не краснеет уже теперь, как тогда, когда Трою открыл, а смотрит на меня своими славными, добрыми, веселыми глазками. Господа, милые мои господа, будем все великодушны и смелы, как Илюшечка, умны, смелы и великодушны, как Коля (но который будет гораздо умнее, когда подрастет), и будем такими же стыдливыми, но умненькими и милыми, как Карташов. Да чего я говорю про них обоих! Все вы, господа, милы мне отныне, всех вас заключу в мое сердце, а вас прошу заключить и меня в ваше сердце! Ну, а кто нас соединил в этом добром хорошем чувстве, об котором мы теперь всегда, всю жизнь вспоминать будем и вспоминать намерены, кто как не Илюшечка, добрый мальчик, милый мальчик, дорогой для нас мальчик на веки веков! Не забудем же его никогда, вечная ему и хорошая память в наших сердцах, отныне и во веки веков!

- Так, так, вечная, вечная, – прокричали все мальчики своими звонкими голосами, с умиленными лицами.

- Будем помнить и лицо его, и платье его, и бедненькие сапожки его, и гробик его, и несчастного грешного отца его, и о том, как он смело один восстал на весь класс за него!

- Будем, будем помнить! – прокричали опять мальчики, – он был храбрый, он был добрый!       

- Ах, как я любил его! – воскликнул Коля.

- Ах, деточки, ах, милые друзья, не бойтесь жизни! Как хороша жизнь, когда что-нибудь сделаешь доброе и правдивое!

- Да, да, – восторженно повторили мальчики.

- Карамазов, мы вас любим!  – воскликнул неудержимо один голос, кажется Карташова.

- Мы вас любим, мы вас любим, – подхватили и все. У многих сверкали на глазах слезинки.

- Ура Карамазову! – восторженно провозгласил Коля.

- И вечная память мертвому мальчику! – с чувством прибавил опять Алеша.

- Вечная память! – подхватили снова мальчики.

- Карамазов! – крикнул Коля, – неужели и взаправду религия говорит, что мы все встанем из мертвых и оживем и увидим опять друг друга,  всех, и Илюшечку?

- Непременно восстанем, непременно увидим и весело, радостно расскажем друг другу все, что было, – полусмеясь, полу в восторге ответил Алеша.

- Ах, как это будет хорошо! – вырвалось у Коли.

- Ну, а теперь кончим речи и пойдемте на его поминки. Не смущайтесь, что блины будем есть. Это ведь старинное, вечное, и тут есть хорошее, – засмеялся Алеша. – Ну пойдемте же! Вот мы теперь и идем рука об руку.    

- И вечно так, всю жизнь рука в руку! Ура Карамазову! – еще раз восторженно прокричал Коля, и еще раз все мальчики подхватили его восклицание».

 

И все это сказано и выстрадано, и прочувствовано, и прособолезновано, сквозь бездну времени – более ста лет спустя после смерти писателя,  со сцены мальчиками студии Женовача, еще совсем мальчиками, недалеко ушедшими от достоевских «Мальчиков», в публику, также состоящую в основном из все тех же мальчиков и девочек, завещано и заповедано им с детской искренностью и недетской откровенностью. И Достоевский, давно мертвый и навсегда бессмертный, прорвался к нам этими детскими голосами, прося и умоляя – не за себя и даже не за Алешу Карамазова, лучшего своего двойника, а за Илюшу, за того самого мальчика, слезинки которого не стоит все счастье человечества того, этого и всех последующих поколений.