Исповедь. Письмо пятое: в одиночку

 

Я учился в десятом классе. Это была настоящая ломка. Крушилось все: характер, привычки, привязанности, поведение, строй мыслей.

Но из всех безобразий, хулиганств, эскапад и вывертов, которые свалились из меня на окружающий мир, средь негодования вдруг охромевшей и потерявшей робость души, в самом потаенном и тайном для окружающих месте затеплилась и затрепыхалась жажда красоты, жадная и неутолимая. Я попросил подарить мне на день рождения проигрыватель  «Волна» за тридцать рублей, самый дешевый, в зеленой почти круглой коробке, на свои, невесть откуда берущиеся деньги, стал покупать только недавно появившиеся долгоиграющие 33 1\3 оборота в минуту пластинки с классикой. В моей коллекции было их всего несколько: «Грезы любви» Листа, «Интродукция и рондо каприччиозо» Сен-Санса, Вторая соль-минорная соната Шопена (с похоронным маршем), фрагменты из опер Вагнера, фортепьянные концерты Чайковского, Рахманинова и Грига, «Поэма экстаза» и «Прометей» Скрябина, Лунная, Аппассионата, Патетическая Бетховена, его же Пятая и Девятая симфонии, «Пляска смерти» и «Ученик чародея» Дюка, «Болеро» Равеля – вот, кажется, и все…

Я сидел, прижавшись к своему проигрывателю, полностью погруженный в себя и свою музыку. Странно: наша довольно большая семья занимала всего две комнаты в трехкомнатной коммунальной квартире, в маленькой комнате жило трое, помимо меня еще младшие брат и сестра, с братом я спал в одной постели, но я был один, совсем один – и никого вокруг себя не ощущал. Я покупал бутылку крымского хереса, непонятно, на какие доходы, и медленно-медленно выпивал ее, наливаясь горечью, мыслями и рифмами.

Потом я шел к Наташе. И мы бесконечно гуляли под промозглыми фонарями ночного города, в беспросветной стене мелкого холодного дождя. На мне было нелепо долгополое демисезонное с дырявыми, а потому пустыми карманами и полуоторванными, висящими на соплях пуговицами. На ней были плотные черные чулки, и именно поэтому я никак не решался поцеловать ее, несмотря на невероятную близость в каком-нибудь раскрашенном детском домике, куда мы забирались, чтобы хоть немного согреться и укрыться от проливного. Она жила со старшим братом – сиротами. И это также удерживало меня от соприкосновений. Ну, и еще, конечно, робость.

О чем мы говорили до утомительных трех-четырех часов ночи? Но мы непрерывно о чем-то говорили. И мне очень важно было высказать ей все, что рождалось с рюмкой наперевес, а ей очень важно было выслушать это, Но ей также необходимо было не выплакать, но высказать свою нелепую и странную жизнь, а мне – выслушать эту жизнь.

Проводив ее до дому и убедившись, что в окне ее зажегся свет, я плелся бесконечными лужами два-три километра до своего дома, затем впадал в сонное тепло нашего жилья и долго не мог унять усталую дрожь ноябрьских дождей.

О наших встречах не знал никто, даже самые близкие мои друзья, о девушках которых я знал все, вплоть до анатомии и родословия.

Так о чем мы говорили? – не помню. Но наша повесть длилась года три, я уже учился в университете, да и она двумя годами позже кончила нашу школу. Она приходила за мной – в любое время, иногда даже рано утром, и мы шли. Я помню ее имя и негаснущие искорки карих, слегка татарских глаз. Потом она исчезла: я отчаянно влюбился в свою будущую жену.   

Я не любил ее, наверно. Но она была частью моего одиночества, тусклого и безнадежного, как осенняя ночь.

Без нее я слушал музыку, курил и что-то сочинял. А потом, в этом угаре, в ауре невидимого никому мира, шел к Наташе, как от наркотика к наркотику. Все остальное: школа, безобразия, какая-то жизнь – как в тумане.

Я жил как в коконе и немного гордился тем, что смог отделиться от всего остального мира, на окраине которого и на окраине меня была Наташа.

С этого началась и поплыла моя жизнь.

В ней было много бурного и буйного, но временами я вырывался из этого ада, чтобы глубокой ночью, украдкой, под звучащую на сердце музыку, погрузиться в рифмы или сюжеты, на утро стыдливо рвать и уничтожать написанное, а заодно и другие следы тайного порока: порожнюю бутылку и грязный стакан. Все написанное за долгие десятилетия пропало и продолжает пропадать – в переездах и пересмотрах себя, когда вдруг становится мучительно, до слез стыдно за написанное и особенно – за сохраненное или напечатанное.  

И под плесенью обыденной, как у всех, жизни-пьянки тихо росла иная плесень, плесень одинокого, как вытье волка, творчества и неизменной одиночной выпивки: медленно-медленно, мелкими глотками, как яд.

Сидеть в углу утреннего, до рези в глазах пустого кафе, немного сизого после вчерашнего, попивать соломенный совиньон и крепчайший ароматнейший кофе из тоненькой маленькой чашечки китайского фарфора, еле слушать музыку, или развалиться в плетеном металлическом кресле под ласковым ноябрьским венецианским солнцем со стаканом наперевес и ветерком, перебирающим вихри твоих листков:

 

Венеция

 

Так сладко произносится: «На Пьяццо

Над матовой от маринада луковкой кальмара

нежнейшее филе, как камушки на дне – маслины,

В стакане – пино-гри, в руке –

Обрывки мыслей, ложащиеся

Тихою строкою, ты бережно молчишь,

Душа затихла в ожиданьи слова,

И дети из венецианской школы

Бегут в свои венецианские дома,

И тень, пришедшая украдкой ниоткуда,

Со мною чокнулась – и дальше побрела,

Во времена, откуда я вернулся.

Каналы пьют из мрамора домов

Неслышимость истории, в тебе –

Сосредоточенность простого ожиданья:

Сейчас он что-нибудь родит, и снова

мы побредем по этой коммуналке

чужого восхитительного счастья.

Мы помолчим над светлыми мостами

И вспомним оба то, что, может быть,

не с нами, но все ж случилось и

произошло. И в этом смысл нашей

редкой встречи и нашей,

так изношенной судьбы.

 И то же самое – в тихой пивной, чайной, рюмочной, из своего неуязвимого угла наблюдать, не соприкасаясь и не сливаясь (для этого – все остальные ситуации) с жизнью других людей и ловить самое плывущее из глубин сознания на поверхность бумаги кривыми, маловразумительными и неразборчивыми, как всякая приличная вечность, строками, угадывать невнятные намеки глубинных смыслов бытия. А потом неожиданно подсядет и вежливо представится:

- Наташа

Мы поговорим о чем-то важном, потому что ей надо же кому-то сказать, просто сказать, а не проплакаться, «у меня есть дочь, она учится в музыкальной школе, мама хочет выйти на пенсию, чтобы помочь мне, мне надо решить свои проблемы», ей хочется услышать незнакомые слова и незнакомый голос, просто голос, «сейчас даже в Австралии утро», а затем она просто уйдет, она уходит, оставив меня наедине с рюмкой, кружкой, стаканом и испещренными листками, а я погружаюсь вновь в многозначительное оцепенение и опьянение. 

Так я и прожил жизнь и дошел почти до самого ее конца. И не спился, не одичал и не стал угрюмым нелюдимом, а вполне be nice.

Я знаю, что пить в одиночку – значит быть алкоголиком, что это дурно, опасно, но мне это необходимо. И хотя шумные или интимные, на двоих, выпивки – привычная норма жизни, в том числе и моей, они тяготят меня, кажутся неестественными, и мне хочется пить одному, когда компания ушла или еще только собирается ко мне или вообще никто никуда не собирается, все заняты или работают, а я, слава Богу, свободный и праздный.

Теперь я уже не пишу в таком состоянии ничего связного – потом это не разберешь и не разгребешь. Но в одиночестве, ночном ли, в углу пивной ли, в шумной и грязной электричке или в парке на поваленном дереве, приходят послушные рифмы и строки, сюжеты и фразы, красивые слова, возникают и проясняются замыслы, эффектные финалы и звонкие диалоги.

А когда этого нет, то же самое возникает ночными снами, я встаю и царапаю пришедшее в ум на каком-нибудь клочке, точь-в-точь, как за столиком маленького кафе или в полудреме метро.

Мне уж недолго осталось. Но, наверно, я уже никогда не брошу этой вредной привычки пить в одиночку. А как же тогда сочинять?

 

Сонет захода

 

«Отмщения!» – взывали небеса,

они пылали яростью и гневом,

они кричали: «Подлость и измена!»

на разные лады и голоса.

 

И в них читались  горечь и обида,

несправедливость, мерзости игра,

шла предзакатная кровавая коррида,

казалось – навсегда иль до утра.

Миг приговора и проклятья затянулся,

вибрируя в расплавленные пульсы.

 

Там, наверху, ярились чудеса,

Ненужные покинутому мне,

Я плесканул в стакан небрежно каберне...

«Отмщениявзывали небеса.