Прикамье

 

«Город на Каме, где не знаем сами, город на Каме, матушке-реке»

Эта простенькая песенка мальчишек, промышляющих на городской  свалке в фильме «Детство Горького», якобы первое литературное произведение Максима Горького – и на долгие годы в сознании укрепилось представление об этом крае, как далеком, заброшенном, неведомом даже на глухой нижегородской помойке.

Летом 1963 года, после третьего курса, я впервые проходил производственную практику. Географический факультет МГУ осуществлял Поволжскую экспедицию по заказу Средне-Волжского совнархоза.

Из всех территориальных лихорадок, которые потрясали нашу страну, хрущевская была самой судорожной. То он разделял обкомы на городские и сельские, то отменял министерства и вводил совнархозы, то вновь возвращал министерства, то доводил совнархозы до размеров крупных экономических районов, то до размеров областей. Я попал в судорогу, когда существовали некоторые промежуточные эфемерные формы. В частности, Средне-Волжский совнархоз со столицей в Куйбышеве, которую все еще называли Самарой, в составе Куйбышевской области, Татарии и Башкирии.

Почему эти три образования попали в этот совнархоз, легко понять: в Татарии время было московское, в Куйбышеве – на час раньше, в Башкирии – на два. Это было очень удобно для распределения нагрузок в энергосетях в утреннее и вечернее пиковое время. Было и еще одно соображение: район этот был тогда «вторым Баку», основным производителем нефти в стране, при этом Башкирия была крупнейшим в Европе центром нефтепереработки,  Куйбышевская перерабатывала нефти больше, чем добывала, а Татария со своим знаменитым Ромашкинским месторождением совсем не имела нефтепереработки.

Были и другие соображения, например, такие: волею царицы Екатерины после Пугачевского бунта, башкиры, как пособники бунтаря и «враги народа», были опущены – Уфа была заселена татарами, которые правили над башкирами. Кремлевские мудрецы хотели исправить эту историческую несправедливость, но не знали как и в какую сторону.

Еще живы были в Кремле и на Старой площади неприятные воспоминания о сепаратисткой идее национал-буржуазии и культурных националистов многонационального исламского государства Итиль-Урал, а потому во главе двух крупнейших мусульманских республик и была поставлена русская Самара – чтоб и мысль к отделению не порхала.

А то, что новое территориальное объединение имело весьма вычурную и потому неуправляемую конфигурацию, не волновало, кажется, никого.

Все это, конечно, было подспудно и вслух никем не выговаривалось, по крайней мере, на уровне выше кулуарного и кухонного.

Моим руководителем был Юрий Николаевич Палеев, один из ведущих сотрудников ИКТП, института комплексных транспортных проблем. Об этом институте стоит рассказать хотя бы немного. Он долгое время был академическим, потом перешел в систему Госплана СССР. Здесь в начале 60-х сформировалась выдающаяся районная школа. Именно по этой причине районный отдел разогнали, а лучших сотрудников этого отдела, включая Палеева, забрали в районный отдел Госплана, где они все и сгнили благополучно.

Он был первым настоящим учителем.

Перед экспедицией я весь май корпел в ИКТП над статистикой, набрал ее немереное количество, а, главное, понял, какой статистики мне не хватает и тем создал фронт работ на три-четыре месяца полевого сезона.

Почти месяц я просидел в Самаре, жил в общаге КПИ, Куйбышевского планового института, по десять копеек за ночь, освоил местное превосходное «Жигулевское» и всю имевшуюся в городе летнюю культурную жизнь.

Потом была Уфа с ее невероятной атмосферой, состоящей исключительно из бензиновых испарений. За пару недель я излазил здесь практически все, что может быть интересно географу – от паропропарочной станции нефтецистерн до местного оперы и балета.

В татарской Бугульме, столице Чехословацкого корпуса, я чуть не помер от недельной скуки: нефть кончалась, и город умирал, так, по сути, и не родившись.

 Автобусом я добрался до Набережных Челнов: пыльный, весь в муке городишко, по которому, как сармат по степи, носился трамвай.

Набережные Челны расположены на южном, степном берегу Камы. Северный – настоящая тайга. И между тайгой и степью – никакой лесостепи, лиственных и смешанных лесов, только Кама.

На попутке я добрался до тишайшей и затаившейся Елабуги, где провел более месяца, в том числе пару недель с Юрием Николаевичем. Мотался по окрестным городкам и гороховым полям, декорированным нефтескважинами, сильно простыл и заболел, хоронясь в пустой комнате общежития местного пединститута.

Уже в сентябре я пароходом добрался до голодной Казани, где пару недель питался исключительно блинами на Бауманской, самыми вкусными блинами в мире. Добирал последние недостающие материалы и страдал почти полным безденежьем.

Мне было неполных девятнадцать, и это был первый опыт самостоятельных исследований и одиночества. Я полюбил этот образ жизни – продираться сквозь собственное непонимание чуждой и чужой жизни и непонимающее тебя, почти всегда отторгающее тебя окружение, видеть сквозь случайные слова, необязательные встречи-разговоры  и груды цифр и фактов потаенную суть, видеть то, что умалчивается или даже скрывается (только почти бесполезная рутина кропотливых дел есть почва для выращивания понимания – без этой утомительной рутины ничто не взойдет) – и соблюдаю его вот уже более сорока лет.

Потом, всю зиму, я просиживал в университетской библиотеке, довольно бедной, и Ленинке, тоже, в общем-то, бедной, над дореволюционными путеводителями по Волге и Каспию, работами В.В. Покшишевского, какими-то странными справочниками эпохи нэпа. Профессиональным историкам и географам я откровенно не доверял: «Солнечная Татария», «Солнечная Башкирия», «Солнечная Удмуртия», «Солнечный край света»... – все это были заказные искажения и декорации, точно так же, как географические карты общего пользования со сбитой мат. основой и неверными расстояниями.

Курсовая за четвертый курс называлась «Транспорт и народное хозяйство Татаро-Башкирского Прикамья». Три главы: про прошлое, настоящее и будущее. На защите все дружно хвалили первую главу, подробную и поэтизированную, хладнокровно перенесли вторую, где шел дотошнейший анализ транспортной, промышленной и прочей экономической статистики, подтверждаемый или  опровергаемый дневниковыми записями, и решительно отвергли третью, где предлагалось построить в Татаро-Башкирском Прикамье:

-Нижнекамскую ГЭС,

-железную дорогу, соединяющую широтные магистрали на севере и юге Татарии.

-комплекс заводов по переработке нефти и нефтехимии

-автозавод

Практически, это было почти полное перечисление объектов строительства в 70-80-е годы. Так как я продолжал работать в Поволжской экспедиции, то эта курсовая легла и в экспедиционный отчет, потонувший в архивах Средне-Волжского совнархоза. Все, что казалось моим оппонентам необоснованными фантазиями, потом было реализовано. «Ваше Прикамье не обладает никакими природными ресурсами, это – глухомань, лежащая в транспортной тени!» – говорили мне мои романтически настроенные преподаватели и профессора, а я все пытался доказать, что именно эта спячка и эта положение в тени и есть основной ресурс разворачивания здесь крупных новостроек.

Тогда я не смог объяснить, почему и как я все это будущее увидел, но теперь, спустя сорок лет, я могу это выразить более членораздельно.

Вот, что я понял и увидел, валяясь с температурой сорок в елабужской общаге или скрупулезно переписывая толстенные статформы в плановой комиссии совнархоза.

Идея Троцкого-Ленина о трудовых армиях сначала воплощалась в компактных и мобильных легионах по реализации плана ГОЭЛРО. Идея этих трудармий потом успешно использовали Гитлер, Рузвельт и Мао, но дальше всех пошел Сталин. Сталин идею трудармий переинтерпретировал в ИТЛ, основную ударную силу ГУЛАГа по  построению мощной социалистической индустрии. Эти лагеря и зоны практически действовали самостоятельно и самостоятельно решали многие проблемы на крупных народнохозяйственных объектах. Это позволило руководству страны заменить идею экономического развития идеей строительства: оно и проще и понятней. Коммунизм стал смотреться не как социальная идея, а как идея капстроительства. «Коммунизм можно построить как завод»  – решено было на самом верху, а надстройка коммунистического сознания создастся сама собой – ведь миллионы работали в лагерях уже по-коммунистически: бесплатно, отдавая все свои способности и получая строго по потребности. Сталинская модель коммунизма – это модель всемирного государственного коммунизма, вся мощь которого направлена на насильственное счастье людей, лишенных всякой собственности и материальных благ. Красивая, но зловещая модель. Эдакое террористическое первохристианство.

Информация о новом строительстве (титульные списки ОКС – объектов капитального строительства) и планируемом будущем стала строго охраняться и оберегаться, как никакая другая экономическая информация. И вместе с тем, уже начатые стройки бурно рекламировались как «великие стройки коммунизма такой-то пятилетки». Ведь ОКС – это не только деньги и капвложения, в том числе в строительно-монтажные работы, это еще и требования на пополнение трудармий, а, стало быть, на репрессии и планы по репрессиям. Этот странный переход от будущего к настоящему, сам акт разглашения великих тайн на партийных съездах мог означать только одно: до разглашения шла ожесточенная борьба за строительные ресурсы между строительными «трудармиями». Эта борьба резко усилилась после краха концепции Сталина и роспуска значительной части ГУЛАГа: сами строительные структуры сохранились, а строительной пехоты не стало.

Это хорошо было видно на строительстве Куйбышевской ГЭС. Ее проектировал ГИДРОПРОЕКТ имени Жука, проектный батальон, гидроэнергостроительной трудармии. В проекте не был заложен фонд зарплаты, поскольку строительство вели зэки. Начата была стройка при Сталине, а завершалась уже при Хрущеве. Строителей расконвоировали, но – зарплата ни в смете, ни в проекте не заложена, платить нечем. Начались перебои и трудности с зарплатой, что удлиняло сроки строительства и ухудшало всю ситуацию. Рабочим обещали, что им выплатят огромную премию по окончании строительства и тем компенсируют недоимки государства. Разумеется, это был обман – важно было закончить стройку. На открытие ГЭС приехал сам Хрущев. Он вышел на трибуну на огромном митинге в центре Куйбышева, но толкнуть речь ему не дали – свистом, шиком и забрасывая вождя всякой непотребной дрянью.

Это случилось за год до моего приезда в Куйбышев и еще хорошо помнилось многими в городе.

В стране началась ожесточеннейшая борьба за рынки строительства.

Армия нефтестроителей уже начали точить зубы на Тюмень, желдорстроители перешли с магистралей (БАМ, Севсиб) на компактные проекты типа Абакан-Тайшет,  гидростроители бросились в Среднюю Сибирь, на Енисей и Ангару, трудармия Госатома осваивала строительство атомных электростанций.

Устроенные отраслевым образом, эти трудармии, а точнее, их штабы, имели территориальную привязку. Естественно, штабным работникам совсем не хотелось срываться с насиженных мест и рваться в какие-то неведомые и заснеженные дали. Они, штабы, искали себе объекты поближе к своим насиженным местам, искали себе «Сибирь» поближе к дому. Несмотря на призывы партии, никто не хотел уходить с обжитой и уютной европейской части страны.

И Нижнее Прикамье оказалось такой «Сибирью» для многих местных строительных штабов. Нижнекамская ГЭС – последняя крупная ГЭС Волжского каскада, железная дорога от Альметьевска на Можгу – последняя осмысленная перемычка между магистралями, Татария жаждала свою нефтепереработку и последующие этажи ее переработки, Поволжье обладало мошной базой строительства автозаводов (Горький, Ярославль, Ульяновск) и рвалось строить ВАЗ и КАМАЗ, хотя этих аббревиатур и самих проектов еще не было.

Все это витало в воздухе и просилось на порогах ЦК. И Татаро-Башкирское сонное Прикамье было идеальной местной Сибирью.

Я страстно и навсегда полюбил этот невзрачный нищий край, которому предстояло пасть под орды безжалостных строителей. И совсем не потому, что он – моя научная молодость, я и по сю пору еще молод и так мало успел сделать.

Никогда специально не занимался историей этого края, а потому последующий экскурс – скорее фантазия, чем научный очерк, правильнее будет сказать, что это – научно-фантастический этюд о предполагаемом и возможном прошлом.

Неясность этимологии местных топонимов говорит о древности заселения этих мест, возможно, еще во времена легендарной и далекой Великой Перми, одним из самых интересных остатков которой стало царство волжских Булгар. На том неведомом и потерянном языке отживших берендеев «Кама» означает «река». Это значит, что Кама казалась им главной рекой, а Иж, Вятка, Белая и даже Волга – ее притоки.

Какую реку считать главной? Существует три способа: по возрасту сливающихся рек – более старая и есть главная: по длине – главная длиннее притока, как принято исторически. Волжские булгары и их предшественники не могли использовать первые два способа определения. То, что мы теперь отдали приоритет Волге, а не Каме, свидетельствует только об одном – в этом месте прервалась связь времен и историческая память народа. Провал не столь уж редкий, увы, в истории и тогдашней географии, когда заселение было не сплошным и границы царств соприкасались чаще с пустыми местами, чем с соседними царствами.

Слово «Елабуга», скорей всего означает «тигр» -- и, стало быть в здешней тайге водились «тигры», крупные таежные кошки, по сравнению с которыми рыси – не более, чем котята. «Бондюга», по-видимому, также связано с какой-либо зверюгой. Вообще, «га» (Ветлуга, Калуга, Севрюга и т.п.) означает угрожающе крупное живое существо. Это «га» живо и поныне – зверюга, ворюга, бандюга, подлюга, нахалюга, ельцинюга. 

В 7-8 веке царство волжских булгар приняло ислам и включилось в тогдашнюю систему мирохозяйственных связей. Здесь сформировался свой аналог торгово-военного пути «из варяг в греки».

С юга, из Персии сюда приходили ширококилевые лодьи, способные плавать по Каспию и Волге. За одну навигацию они могли дойти только до нынешних Набережных Челнов. С севера шли узкокилевые челны северной перми и зырян. Эти челны не могли плыть дальше по конструктивным и навигационным соображениям. Именно поэтому здесь и возник торг и обмен между двумя цивилизациями. Точно так же, как в Киеве на торг и обмен встречались ширококилевые, способные «переползать» по волокам варяжские ладьи и узкокилевые, способные преодолевать днепровские пороги греко-византийские челны. Вполне возможно, что сюда же приходили и варяжские лодьи, которые успевали достичь Набережных Челнов за одну навигацию.

Здесь, в низовьях Камы, на ее широтном течении археологи находят ныне персидские и индийские монеты, греческие и византийские, а также железные и медные изделия с северного  полярного Урала, при этом датировка этих монет и изделий не ограничивается 7-8 веками, а восходят и к более ранним временам.

Булгарское царство первым встретило монгольские орды. Два десятка булгарских городов около четверти века выдерживали этот натиск и, когда пали, оставили в памяти кочевников неизгладимое чувство ненависти и досады. Волжские булгары беспощадно вырезались, подверглись плену и изгнанию. Бежавшие из своего царства при слиянии Камы и Волги, они осели на Кавказе, дав начало балкарцам, и на Балканах (болгары). Взяв и разрушив булгарские города, монголы придумали тактическое средство борьбы с европейскими городами: они гнали перед собой визжащую от ужаса толпу безоружных и беспомощных булгар: женщин, стариков, детей. Защитники городов цепенели от этого ора и пропускали лезущих на стены обезумевших, а за ними двигались монголы. Используя эту тактику, они дошли до Оломоуца, где, наконец, были разбиты и остановлены. Несчастный «авангард» монгольских орд европейцы назвали тартарами – людьми из Тартара (ада). Так, в смеси с монголами возник этнос, называемый ныне татарами, народ оседлый, но с элементами номадного образа жизни. Потом название «татары» было распространено русскими на всех ордынцев, на тюрков Нижней Волги, а позже – на все сибирские народы.

Патриархальный и размеренный ход истории этого края, не тревожимый никакими волнениями и развитиями капитализма в России, привел к формированию тут трех ярко выраженных типов хозяйственного освоения.

В Чистополе, на западе Прикамья, сложился открытый, товарный тип купеческого хозяйства, когда город стал буквально выжимать жизненные соки из окружающей территории, доведенной до монокультурного зернового хозяйства. Чистополь, торговый и транспортный центр, концентрируя в своих лабазах хлеб, уверенно вышел на трассы отечественной и мировой торговли хлебом. Этот тип мы обнаруживаем во многих других городах России: Ельце, Орле, Херсоне и других городах Черноземья и Юга России.

На востоке региона сформировался противоположный тип. Здесь, в Бондюге, на химическом заводе рабочие жили в чудовищной нищеты бараках и казармах. Безжалостный хозяин завода (ныне это завод фотохимии имени Карпова, один из старейших в отрасли) экономил на рабочих и обдирал их как липок. По весне бедолаги спасались от половодья на крышах своих двухэтажных казарм, словно зайцы.  Хозяин и завод процветали в ущерб их здоровью и благополучию. Здесь царили пьянство, поножовщина и самый разгульный и нелепый разврат, разврат хмельной одуревшей братии. Но люди не разбегались – разбегаться им было некуда – такие, как они, не нужны нигде, никому и никогда. Они имели непреходящее несчастье родиться и жить в Бондюге, и видели в этом своем несчастьи перст Божий и неотвратимую свою судьбу горемычную. В России мы часто встречаемся и с этим типом хозяйствования, особенно на востоке и в тяжелых добывающих отраслях, прежде всего, угольной и металлургической. Такие вот, не живущие, прозябающие бедолаги и стали основной жертвой революционного коммунистического дурмана. Сегодня они же – и их армия сильно увеличилась – питательная среда и масса красно-коричневых экстремистов.

А между Чистополем и Бондюгой, неподалеку от Ижевского устья, расположилась Елабуга. Здесь хозяйствовал заводчик Стахеев. Его завод лил купола и делал тротуарные люки и решетки, распространяя эту продукцию по всей обширной империи. Своим рабочим он строил дома – нижний этаж кирпичный, верхний деревянный – с огромным участком земли под сад и огород. Одна из его дочерей настроила в городе несколько церквей, другая построила три учебных заведения. Зажиточные и вросшие в землю, в свои дома, сады и огороды, стахеевские рабочие охотно отдавали своих детей в местные школы и институты, отличались набожностью (на 17 тысяч жителей – около двадцати православных церквей и три мечети) и степенностью. Этот тип характерен также для патриархальной Москвы, Томска, Иркутска и других мест, славящихся добротой нравов и классовым добрососедством.

Бондюга (а, может, Бондюжский – эти поселения расположены рядышком) теперь называется Менделеевск – великий химик проходил здесь студенческую практику.

Чистополь принял у себя во время эвакуации один из московских часовых заводов. Теперь тут делают знаменитые «командирские» часы, почти исключительно на экспорт. Чистопольская мечеть – одна из самых фанатичных. Я появился в ней во время уразы – грозного мусульманского поста. Сразу несколько дюжих татар окружили меня и повели к мулле.

-         Ты кто?

-         Бог един.

Напряжение сразу спало, и мулла мне стал рассказывать о притеснениях, творимых здесь властями и попами. Даже если разделить его гневные преувеличения на шестнадцать, остается явный осадок от несправедливости к мечети и ее общине.

Елабуга, хотя и меньше Чистополя, но безусловно является культурной столицей Прикамья.

Город славен был своими мастерами и знаменитостями: здесь жила и похоронена Надежда Дурова, девушка-гусар, особа пылкая, храбрая, но удивительно безобразная, как и полагается настоящим Жаннам д’Арк. Говорят, теперь в Елабуге имеется единственная в своем роде женская конская статуя. Здесь, в купеческой семье  родился художник Иван Иванович Шишкин – в его доме, Набережная 12, рядом с Никольской церковью,  теперь музей. Здесь печально закатилась звезда несчастной Марины Цветаевой. Потеря продовольственных карточек – последняя капля ее советских мытарств. Этой потери она не понесла и повесилась. На условном месте ее захоронения теперь красный могильный камень, Гранитов калинового цвета не бывает, а потому и камень этот кажется явно недостаточным и блеклым.

Дважды в двадцатом веке Елабуга становилась  концлагерем для японских военнопленных. Особенно много их сюда пригнали в сорок пятом. Японское кладбище – одно из достопамятных мест города.

Стоит Елабуга не на Каме, а на извилистом ее притоке Тойме, в четырех километрах от устья. На елабужскую пристань опирались регулярные пароходики, что бегали между Уфой и Казанью, между Казанью и Пермью. В ресторане на пристани я неизменно заказывал чашечку черного кофе – мне приносили граненый стакан кофезамещающей бурды, но я все равно на следующий день заказывал чашечку кофе и так постепенно стал достопримечательностью этого ресторана. А еще я заказывал бутылку местной минералки «ижевский источник» (очень рекомендую эту воду и как столовую и как панацею от большинства известных в науке болезней. Тогда эта вода стоила смехотворно: пятачок за бутылку, если посуда остается за рестораном. В городе есть было, кажется, совсем нечего, кроме пирожков и расстегаев. Я быстро усвоил расписание и появлялся первым перед теткой с огромной корзиной, прячущей под аккуратной салфеткой румяные и горячие пирожки с яблоками (пять копеек штука). Расстегаи со стерлядью (12 копеек каждая прелесть) появлялись несколько позже.  

Недалеко от пристани, на крутом, изможденном острыми оврагами берегу стояла башня Чертова (Ананьина) городища: циклопическое сооружение из красного кирпича, древнее языческое капище, единственное, кажется, сооружение, оставшееся от булгарского царства. Нынешняя башня построена в ХП веке, на месте языческого жертвенника, известного с V-го века. Отсюда распахивается огромный простор. Чертово городище – несомненное место силы, обладающее мошной энергией и притягательностью.

На другом берегу Камы прямо из обрыва бьют целебные источники, святые и для христиан, и для мусульман, и для язычников. В советское время они совсем зачахли, но как только эта власть прошла, люди вновь потянулись к ним, и благодарные струи забили с новой силой. 

За годы советской власти Елабуга, слава Богу, не сильно преобразилась: позакрывали школы и мечети, но силуэты храмов продолжают составлять горизонт города. Школы дочерей Стахеевых превратились в институты и училища: педагогический, медицинское, культуры. Его колокольный завод – в арматурный, производящий медные и бронзовые вентили и крантили для всего СССР и в 52 страны мира.

Башкирское Прикамье, там, где Белая впадает в Каму, представляло собой в середине 60-х жалкое, но перспективное зрелище. Здесь расположено крупнейшее в Башкирии Арлан-Чекмагушское месторождение нефти. Местная нефть высокосерниста: в мире такая нефть высоко ценится, будучи не только углеводородным сырьем, но и серным, – для основной химии. Пятипроцентная сернистость местной нефти стала причиной коррозии оборудования на многих местных и сибирских нефтеперерабатывающих заводах. Когда я был здесь, произошла очередная экологическая катастрофа: авральный разлив нефти. Бульдозером была оконтурена огромная по своей площади поверхность. Внутри контура погибло все живое, а земля на несколько лет омертвела. Тогда об экологии никто не думал и даже слова такого не знал. Да что – тогда. В 1976 году я, будучи представителем совета молодых ученых при ЦК ВЛКСМ,  беседовал с первым секретарем обкома ВЛКСМ одной индустриально мощной области страны. Он долго, минуты полторы, слушал мои рассуждения о необходимости охраны окружающей среды, а затем сказал: «Мы в этой сфере уже делаем все необходимое и даже увеличили наряды ДНД на танцплощадках».

 На самой границе Татарии и Башкирии, неподалеку от Екатерининского тракта, укрылся малоприметный Мензелинск. «Мензеля» по-татарски значит «Я плачу». Более подходящего названия для этого горе-городка не придумать.

На первом съезде РСДРП, и это отмечено во всех курсах истории КПСС и ВКП(б), присутствовал среди 19 делегатов один из Мензелинска. Эта географическая загадка нашей обширной истории помнится до сих пор. А еще в этом урбанистическом микробе, для которого и Елабуга – блистательная столица, был профессиональный театр, отмеченный в какой-то записке Лениным.

Труппа театра не разбегалась в надежде получить жилье. Актеры – народ живучий. В конце 80-х им, уже рассыпающимся развалинам сцены, наконец, выделили жилье. На этом театр и лопнул: все актеры дружно вышли на пенсию, борьба за жилье завершилась победой, искусство доказало свое если не бессмертие, то долгожительство. Более 60-ти лет ждали жилья!

В городском парке, площадью около ста квадратных метров, стоял заброшенный и заколоченный тир, а рядом с ним транспарант на кровельном железе: «Товарищи!». А что – товарищи? Куда зовут? И можно ли звать куда-нибудь из Мензелинска? 

Я вернулся в Прикамье через четверть века, свежим маем 1988-го года.  Поля, окаймленные березовыми перелесками и пролесками, стояли розовыми парами, как на картинах французских импрессионистов, а сами березняки стояли полупрозрачной кисеей. Колхозы еще что-то пахали, о люди уже ориентировались исключительно на свои клочки, выданные им на крутосклонных неудобьях. Татария уже приобрела свою нефтехимию и нефтепереработку, но на бензоколонках – многочасовые очереди за хоть каким-нибудь бензином.

Нижнекамск, Брежнев, утопивший в себе старые Набережные Челны, Нефтекамск, огромная Елабуга, амфитеатром нависшая над старой Елабугой, огромный аэропорт в Бегишеве, Нижнекамская ГЭС, две строящиеся рядом расположенные атомные электростанции – ТатАЭС и БашАЭС – я увидел с недоумением полное воплощение своей курсовой плюс кое-что мною непредусмотренное, вроде атомных станций (кажется, именно поэтому их и недостроили).

Конечно, самое омерзительное зрелище представляет собой Брежнев, город-спальный цех при КАМАЗе. Вытянутый белой змеей вдоль Камского водохранилища, зажатый между рекой и заводскими корпусами, полумиллионный город – апофеоз безликости. Здесь даже адреса – как в концлагере, без названий улиц: 17-48-965 (17-ый микрорайон, 48 корпус, 965-я квартира). Обладая статусом райцентра, город не имел права на театр, приличный стадион, вообще культурную инфраструктуру. И уж совсем жуткое и гнетущее впечатление произвел на меня поезд Брежнев-Устинов, тянущийся по гребню Нижнекамской ГЭС (Устинов – недолгое название Ижевска).

Совесть моя была неспокойна. Я видел клочья уничтожаемой культуры и жалкой жизни, вытесняемой еще более жалкими формами.  КАМАЗ и другие индустриальные гиганты как пылесосы выкачали сельское население Татарии, по мелководному Камскому водохранилищу плавали невиданных размеров рыбины – скоро это рыбное изобилие должно пропасть и смениться беспородным мелким частиком, а далее – бесплодными сине-зелеными водорослями. \

В северной, таежной части Прикамья удмуртские деревни идут, чередуясь, с русскими – и те и другие буйно спиваются. В мелких городах типа Собачьих Гор или Вятских Полян – полное запустение в коридорах власти (а, может, это даже хорошо, что сенокос и свой огород для местных властей важней любого ока и окрика сверху?).

И на всем этом удручающем фоне – Сарапул.

Сарапул (по-татарски – «Стерлядь») – старинный город лесной и рыбной торговли, застроен в кирпичном купеческом стиле конца 19-начала 20-го веков. Железнодорожная станция и речной порт. В гостинице, куда я устроился на ночлег, разговорился с дежурной, рассказывая о перестройке и грядущих переменах:

-Ну, до нас эти ужасы, слава Богу, не дойдут. У нас демократия просто невозможна – мы люди смирные, тихие, если надо – телевизоры разломаем и реформаторов перевешаем.

В городе спьяну пошаливают: у центрального ресторана, что на Красной площади, угол забрызган чьими-то пьяными мозгами, за кем-то на своем козле гонятся менты. Время – ближе к полуночи, чем к одиннадцати вечера. У ворот дома мама целует, провожая дочку на танцплощадку. Миниюбка лет пятнадцати бойко стучит каблучками по брусчатке:

-девушка, а вы не боитесь вот так поздно по городу?

-а что со мной может произойти?

-ну, мало ли?

-вон мой дом, я родилась в нем. В мезонине – моя комната. На моей кровати там спала до замужества моя мама, а до нее – моя бабушка, а до нее – прабабушка. Нашему дому около двухсот лет, и в мезонине всегда была девичья. Что со мной может случиться в нашем городе?

Действительно, ничего.

Хорошо, что этот город оказался за пределами моей курсовой 64-го года. Глядишь, и сохранится эта глубинная русская культура от набегов московских неразумных хазар.

Более сорока лет прошло моего знакомства с Прикамьем и Елабугой. И очень уж нечасты наши встречи. Но нет-нет, а снятся мне иногда странные сны: тихий городок вблизи огромной реки, неясные шорохи и драмы потаенной жизни, уют, честность и чистота жизни на виду, бормотанье сонной бузины на заброшенном кладбище и черные невнятные монументы на японских могилах. Мне снятся неподдельные человеческие страсти и чувства в заброшенном и тесном мирке неведомой дали времен.

«Город на Каме, где не знаем сами, город на Каме, матушке-реке»