«Город на Каме, где не знаем сами,
город на Каме, матушке-реке»
Эта простенькая песенка мальчишек,
промышляющих на городской свалке в
фильме «Детство Горького», якобы первое литературное произведение Максима
Горького – и на долгие годы в сознании укрепилось представление об этом крае,
как далеком, заброшенном, неведомом даже на глухой нижегородской помойке.
Летом 1963 года, после третьего
курса, я впервые проходил производственную практику. Географический факультет
МГУ осуществлял Поволжскую экспедицию по заказу Средне-Волжского совнархоза.
Из всех территориальных лихорадок,
которые потрясали нашу страну, хрущевская была самой судорожной. То он разделял
обкомы на городские и сельские, то отменял министерства и вводил совнархозы, то
вновь возвращал министерства, то доводил совнархозы до размеров крупных
экономических районов, то до размеров областей. Я попал в судорогу, когда
существовали некоторые промежуточные эфемерные формы. В частности,
Средне-Волжский совнархоз со столицей в Куйбышеве, которую все еще называли
Самарой, в составе Куйбышевской области, Татарии и Башкирии.
Почему эти три образования попали в
этот совнархоз, легко понять: в Татарии время было московское, в Куйбышеве – на
час раньше, в Башкирии – на два. Это было очень удобно для распределения
нагрузок в энергосетях в утреннее и вечернее пиковое время. Было и еще одно
соображение: район этот был тогда «вторым Баку», основным производителем нефти
в стране, при этом Башкирия была крупнейшим в Европе центром нефтепереработки, Куйбышевская перерабатывала нефти больше,
чем добывала, а Татария со своим знаменитым Ромашкинским месторождением совсем
не имела нефтепереработки.
Были и другие соображения, например,
такие: волею царицы Екатерины после Пугачевского бунта, башкиры, как пособники
бунтаря и «враги народа», были опущены – Уфа была заселена татарами, которые
правили над башкирами. Кремлевские мудрецы хотели исправить эту историческую
несправедливость, но не знали как и в какую сторону.
Еще живы были в Кремле и на Старой
площади неприятные воспоминания о сепаратисткой идее национал-буржуазии и
культурных националистов многонационального исламского государства Итиль-Урал,
а потому во главе двух крупнейших мусульманских республик и была поставлена
русская Самара – чтоб и мысль к отделению не порхала.
А то, что новое территориальное
объединение имело весьма вычурную и потому неуправляемую конфигурацию, не
волновало, кажется, никого.
Все это, конечно, было подспудно и
вслух никем не выговаривалось, по крайней мере, на уровне выше кулуарного и
кухонного.
Моим руководителем был Юрий
Николаевич Палеев, один из ведущих сотрудников ИКТП, института комплексных
транспортных проблем. Об этом институте стоит рассказать хотя бы немного. Он
долгое время был академическим, потом перешел в систему Госплана СССР. Здесь в
начале 60-х сформировалась выдающаяся районная школа. Именно по этой причине
районный отдел разогнали, а лучших сотрудников этого отдела, включая Палеева,
забрали в районный отдел Госплана, где они все и сгнили благополучно.
Он был первым настоящим учителем.
Перед экспедицией я весь май корпел
в ИКТП над статистикой, набрал ее немереное количество, а, главное, понял,
какой статистики мне не хватает и тем создал фронт работ на три-четыре месяца
полевого сезона.
Почти месяц я просидел в Самаре, жил
в общаге КПИ, Куйбышевского планового института, по десять копеек за ночь,
освоил местное превосходное «Жигулевское» и всю имевшуюся в городе летнюю
культурную жизнь.
Потом была Уфа с ее невероятной
атмосферой, состоящей исключительно из бензиновых испарений. За пару недель я
излазил здесь практически все, что может быть интересно географу – от
паропропарочной станции нефтецистерн до местного оперы и балета.
В татарской Бугульме, столице
Чехословацкого корпуса, я чуть не помер от недельной скуки: нефть кончалась, и
город умирал, так, по сути, и не родившись.
Автобусом я добрался до Набережных Челнов: пыльный, весь в муке
городишко, по которому, как сармат по степи, носился трамвай.
Набережные Челны расположены на
южном, степном берегу Камы. Северный – настоящая тайга. И между тайгой и степью
– никакой лесостепи, лиственных и смешанных лесов, только Кама.
На попутке я добрался до тишайшей и
затаившейся Елабуги, где провел более месяца, в том числе пару недель с Юрием
Николаевичем. Мотался по окрестным городкам и гороховым полям, декорированным
нефтескважинами, сильно простыл и заболел, хоронясь в пустой комнате общежития
местного пединститута.
Уже в сентябре я пароходом добрался
до голодной Казани, где пару недель питался исключительно блинами на Бауманской,
самыми вкусными блинами в мире. Добирал последние недостающие материалы и
страдал почти полным безденежьем.
Мне было неполных девятнадцать, и
это был первый опыт самостоятельных исследований и одиночества. Я полюбил этот
образ жизни – продираться сквозь собственное непонимание чуждой и чужой жизни и
непонимающее тебя, почти всегда отторгающее тебя окружение, видеть сквозь
случайные слова, необязательные встречи-разговоры и груды цифр и фактов потаенную суть, видеть то, что умалчивается
или даже скрывается (только почти бесполезная рутина кропотливых дел есть почва
для выращивания понимания – без этой утомительной рутины ничто не взойдет) – и
соблюдаю его вот уже более сорока лет.
Потом, всю зиму, я просиживал в
университетской библиотеке, довольно бедной, и Ленинке, тоже, в общем-то,
бедной, над дореволюционными путеводителями по Волге и Каспию, работами В.В.
Покшишевского, какими-то странными справочниками эпохи нэпа. Профессиональным
историкам и географам я откровенно не доверял: «Солнечная Татария», «Солнечная
Башкирия», «Солнечная Удмуртия», «Солнечный край света»... – все это были
заказные искажения и декорации, точно так же, как географические карты общего
пользования со сбитой мат. основой и неверными расстояниями.
Курсовая за четвертый курс
называлась «Транспорт и народное хозяйство Татаро-Башкирского Прикамья». Три
главы: про прошлое, настоящее и будущее. На защите все дружно хвалили первую
главу, подробную и поэтизированную, хладнокровно перенесли вторую, где шел
дотошнейший анализ транспортной, промышленной и прочей экономической
статистики, подтверждаемый или
опровергаемый дневниковыми записями, и решительно отвергли третью, где
предлагалось построить в Татаро-Башкирском Прикамье:
-Нижнекамскую ГЭС,
-железную дорогу, соединяющую
широтные магистрали на севере и юге Татарии.
-комплекс заводов по переработке
нефти и нефтехимии
-автозавод
Практически, это было почти полное
перечисление объектов строительства в 70-80-е годы. Так как я продолжал
работать в Поволжской экспедиции, то эта курсовая легла и в экспедиционный
отчет, потонувший в архивах Средне-Волжского совнархоза. Все, что казалось моим
оппонентам необоснованными фантазиями, потом было реализовано. «Ваше Прикамье
не обладает никакими природными ресурсами, это – глухомань, лежащая в транспортной
тени!» – говорили мне мои романтически настроенные преподаватели и профессора,
а я все пытался доказать, что именно эта спячка и эта положение в тени и есть
основной ресурс разворачивания здесь крупных новостроек.
Тогда я не смог объяснить, почему и
как я все это будущее увидел, но теперь, спустя сорок лет, я могу это выразить
более членораздельно.
Вот, что я понял и увидел, валяясь с
температурой сорок в елабужской общаге или скрупулезно переписывая толстенные
статформы в плановой комиссии совнархоза.
Идея Троцкого-Ленина о трудовых
армиях сначала воплощалась в компактных и мобильных легионах по реализации
плана ГОЭЛРО. Идея этих трудармий потом успешно использовали Гитлер, Рузвельт и
Мао, но дальше всех пошел Сталин. Сталин идею трудармий переинтерпретировал в
ИТЛ, основную ударную силу ГУЛАГа по
построению мощной социалистической индустрии. Эти лагеря и зоны
практически действовали самостоятельно и самостоятельно решали многие проблемы
на крупных народнохозяйственных объектах. Это позволило руководству страны
заменить идею экономического развития идеей строительства: оно и проще и
понятней. Коммунизм стал смотреться не как социальная идея, а как идея
капстроительства. «Коммунизм можно построить как завод» – решено было на самом верху, а надстройка
коммунистического сознания создастся сама собой – ведь миллионы работали в
лагерях уже по-коммунистически: бесплатно, отдавая все свои способности и
получая строго по потребности. Сталинская модель коммунизма – это модель
всемирного государственного коммунизма, вся мощь которого направлена на
насильственное счастье людей, лишенных всякой собственности и материальных
благ. Красивая, но зловещая модель. Эдакое террористическое первохристианство.
Информация о новом строительстве
(титульные списки ОКС – объектов капитального строительства) и планируемом
будущем стала строго охраняться и оберегаться, как никакая другая экономическая
информация. И вместе с тем, уже начатые стройки бурно рекламировались как
«великие стройки коммунизма такой-то пятилетки». Ведь ОКС – это не только
деньги и капвложения, в том числе в строительно-монтажные работы, это еще и
требования на пополнение трудармий, а, стало быть, на репрессии и планы по
репрессиям. Этот странный переход от будущего к настоящему, сам акт разглашения
великих тайн на партийных съездах мог означать только одно: до разглашения шла
ожесточенная борьба за строительные ресурсы между строительными «трудармиями».
Эта борьба резко усилилась после краха концепции Сталина и роспуска
значительной части ГУЛАГа: сами строительные структуры сохранились, а
строительной пехоты не стало.
Это хорошо было видно на
строительстве Куйбышевской ГЭС. Ее проектировал ГИДРОПРОЕКТ имени Жука,
проектный батальон, гидроэнергостроительной трудармии. В проекте не был заложен
фонд зарплаты, поскольку строительство вели зэки. Начата была стройка при
Сталине, а завершалась уже при Хрущеве. Строителей расконвоировали, но –
зарплата ни в смете, ни в проекте не заложена, платить нечем. Начались перебои
и трудности с зарплатой, что удлиняло сроки строительства и ухудшало всю
ситуацию. Рабочим обещали, что им выплатят огромную премию по окончании
строительства и тем компенсируют недоимки государства. Разумеется, это был
обман – важно было закончить стройку. На открытие ГЭС приехал сам Хрущев. Он вышел
на трибуну на огромном митинге в центре Куйбышева, но толкнуть речь ему не дали
– свистом, шиком и забрасывая вождя всякой непотребной дрянью.
Это случилось за год до моего
приезда в Куйбышев и еще хорошо помнилось многими в городе.
В стране началась ожесточеннейшая
борьба за рынки строительства.
Армия нефтестроителей уже начали
точить зубы на Тюмень, желдорстроители перешли с магистралей (БАМ, Севсиб) на
компактные проекты типа Абакан-Тайшет,
гидростроители бросились в Среднюю Сибирь, на Енисей и Ангару, трудармия
Госатома осваивала строительство атомных электростанций.
Устроенные отраслевым образом, эти
трудармии, а точнее, их штабы, имели территориальную привязку. Естественно,
штабным работникам совсем не хотелось срываться с насиженных мест и рваться в
какие-то неведомые и заснеженные дали. Они, штабы, искали себе объекты поближе
к своим насиженным местам, искали себе «Сибирь» поближе к дому. Несмотря на
призывы партии, никто не хотел уходить с обжитой и уютной европейской части
страны.
И Нижнее Прикамье оказалось такой
«Сибирью» для многих местных строительных штабов. Нижнекамская ГЭС – последняя
крупная ГЭС Волжского каскада, железная дорога от Альметьевска на Можгу –
последняя осмысленная перемычка между магистралями, Татария жаждала свою нефтепереработку
и последующие этажи ее переработки, Поволжье обладало мошной базой
строительства автозаводов (Горький, Ярославль, Ульяновск) и рвалось строить ВАЗ
и КАМАЗ, хотя этих аббревиатур и самих проектов еще не было.
Все это витало в воздухе и просилось
на порогах ЦК. И Татаро-Башкирское сонное Прикамье было идеальной местной
Сибирью.
Я страстно и навсегда полюбил этот
невзрачный нищий край, которому предстояло пасть под орды безжалостных
строителей. И совсем не потому, что он – моя научная молодость, я и по сю пору
еще молод и так мало успел сделать.
Никогда специально не занимался
историей этого края, а потому последующий экскурс – скорее фантазия, чем
научный очерк, правильнее будет сказать, что это – научно-фантастический этюд о
предполагаемом и возможном прошлом.
Неясность этимологии местных
топонимов говорит о древности заселения этих мест, возможно, еще во времена
легендарной и далекой Великой Перми, одним из самых интересных остатков которой
стало царство волжских Булгар. На том неведомом и потерянном языке отживших
берендеев «Кама» означает «река». Это значит, что Кама казалась им главной
рекой, а Иж, Вятка, Белая и даже Волга – ее притоки.
Какую реку считать главной?
Существует три способа: по возрасту сливающихся рек – более старая и есть
главная: по длине – главная длиннее притока, как принято исторически. Волжские
булгары и их предшественники не могли использовать первые два способа
определения. То, что мы теперь отдали приоритет Волге, а не Каме,
свидетельствует только об одном – в этом месте прервалась связь времен и
историческая память народа. Провал не столь уж редкий, увы, в истории и
тогдашней географии, когда заселение было не сплошным и границы царств
соприкасались чаще с пустыми местами, чем с соседними царствами.
Слово «Елабуга», скорей всего
означает «тигр» -- и, стало быть в здешней тайге водились «тигры», крупные
таежные кошки, по сравнению с которыми рыси – не более, чем котята. «Бондюга»,
по-видимому, также связано с какой-либо зверюгой. Вообще, «га» (Ветлуга,
Калуга, Севрюга и т.п.) означает угрожающе крупное живое существо. Это «га»
живо и поныне – зверюга, ворюга, бандюга, подлюга, нахалюга, ельцинюга.
В 7-8 веке царство волжских булгар
приняло ислам и включилось в тогдашнюю систему мирохозяйственных связей. Здесь
сформировался свой аналог торгово-военного пути «из варяг в греки».
С юга, из Персии сюда приходили
ширококилевые лодьи, способные плавать по Каспию и Волге. За одну навигацию они
могли дойти только до нынешних Набережных Челнов. С севера шли узкокилевые
челны северной перми и зырян. Эти челны не могли плыть дальше по конструктивным
и навигационным соображениям. Именно поэтому здесь и возник торг и обмен между
двумя цивилизациями. Точно так же, как в Киеве на торг и обмен встречались
ширококилевые, способные «переползать» по волокам варяжские ладьи и
узкокилевые, способные преодолевать днепровские пороги греко-византийские
челны. Вполне возможно, что сюда же приходили и варяжские лодьи, которые
успевали достичь Набережных Челнов за одну навигацию.
Здесь, в низовьях Камы, на ее
широтном течении археологи находят ныне персидские и индийские монеты,
греческие и византийские, а также железные и медные изделия с северного полярного Урала, при этом датировка этих
монет и изделий не ограничивается 7-8 веками, а восходят и к более ранним
временам.
Булгарское царство первым встретило
монгольские орды. Два десятка булгарских городов около четверти века
выдерживали этот натиск и, когда пали, оставили в памяти кочевников
неизгладимое чувство ненависти и досады. Волжские булгары беспощадно
вырезались, подверглись плену и изгнанию. Бежавшие из своего царства при
слиянии Камы и Волги, они осели на Кавказе, дав начало балкарцам, и на Балканах
(болгары). Взяв и разрушив булгарские города, монголы придумали тактическое
средство борьбы с европейскими городами: они гнали перед собой визжащую от
ужаса толпу безоружных и беспомощных булгар: женщин, стариков, детей. Защитники
городов цепенели от этого ора и пропускали лезущих на стены обезумевших, а за
ними двигались монголы. Используя эту тактику, они дошли до Оломоуца, где,
наконец, были разбиты и остановлены. Несчастный «авангард» монгольских орд
европейцы назвали тартарами – людьми из Тартара (ада). Так, в смеси с монголами
возник этнос, называемый ныне татарами, народ оседлый, но с элементами
номадного образа жизни. Потом название «татары» было распространено русскими на
всех ордынцев, на тюрков Нижней Волги, а позже – на все сибирские народы.
Патриархальный и размеренный ход
истории этого края, не тревожимый никакими волнениями и развитиями капитализма
в России, привел к формированию тут трех ярко выраженных типов хозяйственного
освоения.
В Чистополе, на западе Прикамья,
сложился открытый, товарный тип купеческого хозяйства, когда город стал
буквально выжимать жизненные соки из окружающей территории, доведенной до
монокультурного зернового хозяйства. Чистополь, торговый и транспортный центр,
концентрируя в своих лабазах хлеб, уверенно вышел на трассы отечественной и
мировой торговли хлебом. Этот тип мы обнаруживаем во многих других городах России:
Ельце, Орле, Херсоне и других городах Черноземья и Юга России.
На востоке региона сформировался
противоположный тип. Здесь, в Бондюге, на химическом заводе рабочие жили в
чудовищной нищеты бараках и казармах. Безжалостный хозяин завода (ныне это завод
фотохимии имени Карпова, один из старейших в отрасли) экономил на рабочих и
обдирал их как липок. По весне бедолаги спасались от половодья на крышах своих
двухэтажных казарм, словно зайцы.
Хозяин и завод процветали в ущерб их здоровью и благополучию. Здесь
царили пьянство, поножовщина и самый разгульный и нелепый разврат, разврат
хмельной одуревшей братии. Но люди не разбегались – разбегаться им было некуда
– такие, как они, не нужны нигде, никому и никогда. Они имели непреходящее
несчастье родиться и жить в Бондюге, и видели в этом своем несчастьи перст
Божий и неотвратимую свою судьбу горемычную. В России мы часто встречаемся и с
этим типом хозяйствования, особенно на востоке и в тяжелых добывающих отраслях,
прежде всего, угольной и металлургической. Такие вот, не живущие, прозябающие
бедолаги и стали основной жертвой революционного коммунистического дурмана.
Сегодня они же – и их армия сильно увеличилась – питательная среда и масса
красно-коричневых экстремистов.
А между Чистополем и Бондюгой,
неподалеку от Ижевского устья, расположилась Елабуга. Здесь хозяйствовал
заводчик Стахеев. Его завод лил купола и делал тротуарные люки и решетки,
распространяя эту продукцию по всей обширной империи. Своим рабочим он строил
дома – нижний этаж кирпичный, верхний деревянный – с огромным участком земли
под сад и огород. Одна из его дочерей настроила в городе несколько церквей,
другая построила три учебных заведения. Зажиточные и вросшие в землю, в свои
дома, сады и огороды, стахеевские рабочие охотно отдавали своих детей в местные
школы и институты, отличались набожностью (на 17 тысяч жителей – около двадцати
православных церквей и три мечети) и степенностью. Этот тип характерен также
для патриархальной Москвы, Томска, Иркутска и других мест, славящихся добротой
нравов и классовым добрососедством.
Бондюга (а, может, Бондюжский – эти
поселения расположены рядышком) теперь называется Менделеевск – великий химик
проходил здесь студенческую практику.
Чистополь принял у себя во время
эвакуации один из московских часовых заводов. Теперь тут делают знаменитые
«командирские» часы, почти исключительно на экспорт. Чистопольская мечеть –
одна из самых фанатичных. Я появился в ней во время уразы – грозного
мусульманского поста. Сразу несколько дюжих татар окружили меня и повели к мулле.
-
Ты кто?
-
Бог един.
Напряжение сразу
спало, и мулла мне стал рассказывать о притеснениях, творимых здесь властями и
попами. Даже если разделить его гневные преувеличения на шестнадцать, остается
явный осадок от несправедливости к мечети и ее общине.
Елабуга, хотя и меньше Чистополя, но
безусловно является культурной столицей Прикамья.
Город славен был своими мастерами и
знаменитостями: здесь жила и похоронена Надежда Дурова, девушка-гусар, особа
пылкая, храбрая, но удивительно безобразная, как и полагается настоящим Жаннам
д’Арк. Говорят, теперь в Елабуге имеется единственная в своем роде женская
конская статуя. Здесь, в купеческой семье
родился художник Иван Иванович Шишкин – в его доме, Набережная 12, рядом
с Никольской церковью, теперь музей.
Здесь печально закатилась звезда несчастной Марины Цветаевой. Потеря
продовольственных карточек – последняя капля ее советских мытарств. Этой потери
она не понесла и повесилась. На условном месте ее захоронения теперь красный
могильный камень, Гранитов калинового цвета не бывает, а потому и камень этот
кажется явно недостаточным и блеклым.
Дважды в двадцатом веке Елабуга
становилась концлагерем для японских
военнопленных. Особенно много их сюда пригнали в сорок пятом. Японское кладбище
– одно из достопамятных мест города.
Стоит Елабуга не на Каме, а на
извилистом ее притоке Тойме, в четырех километрах от устья. На елабужскую
пристань опирались регулярные пароходики, что бегали между Уфой и Казанью,
между Казанью и Пермью. В ресторане на пристани я неизменно заказывал чашечку
черного кофе – мне приносили граненый стакан кофезамещающей бурды, но я все
равно на следующий день заказывал чашечку кофе и так постепенно стал
достопримечательностью этого ресторана. А еще я заказывал бутылку местной
минералки «ижевский источник» (очень рекомендую эту воду и как столовую и как
панацею от большинства известных в науке болезней. Тогда эта вода стоила
смехотворно: пятачок за бутылку, если посуда остается за рестораном. В городе
есть было, кажется, совсем нечего, кроме пирожков и расстегаев. Я быстро усвоил
расписание и появлялся первым перед теткой с огромной корзиной, прячущей под
аккуратной салфеткой румяные и горячие пирожки с яблоками (пять копеек штука).
Расстегаи со стерлядью (12 копеек каждая прелесть) появлялись несколько
позже.
Недалеко от пристани, на крутом,
изможденном острыми оврагами берегу стояла башня Чертова (Ананьина) городища:
циклопическое сооружение из красного кирпича, древнее языческое капище,
единственное, кажется, сооружение, оставшееся от булгарского царства. Нынешняя
башня построена в ХП веке, на месте языческого жертвенника, известного с V-го века. Отсюда распахивается огромный простор. Чертово городище –
несомненное место силы, обладающее мошной энергией и притягательностью.
На другом берегу Камы прямо из
обрыва бьют целебные источники, святые и для христиан, и для мусульман, и для
язычников. В советское время они совсем зачахли, но как только эта власть
прошла, люди вновь потянулись к ним, и благодарные струи забили с новой силой.
За годы советской власти Елабуга,
слава Богу, не сильно преобразилась: позакрывали школы и мечети, но силуэты
храмов продолжают составлять горизонт города. Школы дочерей Стахеевых
превратились в институты и училища: педагогический, медицинское, культуры. Его
колокольный завод – в арматурный, производящий медные и бронзовые вентили и
крантили для всего СССР и в 52 страны мира.
Башкирское Прикамье, там, где Белая
впадает в Каму, представляло собой в середине 60-х жалкое, но перспективное
зрелище. Здесь расположено крупнейшее в Башкирии Арлан-Чекмагушское
месторождение нефти. Местная нефть высокосерниста: в мире такая нефть высоко
ценится, будучи не только углеводородным сырьем, но и серным, – для основной
химии. Пятипроцентная сернистость местной нефти стала причиной коррозии
оборудования на многих местных и сибирских нефтеперерабатывающих заводах. Когда
я был здесь, произошла очередная экологическая катастрофа: авральный разлив
нефти. Бульдозером была оконтурена огромная по своей площади поверхность.
Внутри контура погибло все живое, а земля на несколько лет омертвела. Тогда об
экологии никто не думал и даже слова такого не знал. Да что – тогда. В 1976
году я, будучи представителем совета молодых ученых при ЦК ВЛКСМ, беседовал с первым секретарем обкома ВЛКСМ
одной индустриально мощной области страны. Он долго, минуты полторы, слушал мои
рассуждения о необходимости охраны окружающей среды, а затем сказал: «Мы в этой
сфере уже делаем все необходимое и даже увеличили наряды ДНД на танцплощадках».
На самой границе Татарии и Башкирии, неподалеку от Екатерининского
тракта, укрылся малоприметный Мензелинск. «Мензеля» по-татарски значит «Я
плачу». Более подходящего названия для этого горе-городка не придумать.
На первом съезде РСДРП, и это
отмечено во всех курсах истории КПСС и ВКП(б), присутствовал среди 19 делегатов
один из Мензелинска. Эта географическая загадка нашей обширной истории помнится
до сих пор. А еще в этом урбанистическом микробе, для которого и Елабуга –
блистательная столица, был профессиональный театр, отмеченный в какой-то
записке Лениным.
Труппа театра не разбегалась в
надежде получить жилье. Актеры – народ живучий. В конце 80-х им, уже
рассыпающимся развалинам сцены, наконец, выделили жилье. На этом театр и
лопнул: все актеры дружно вышли на пенсию, борьба за жилье завершилась победой,
искусство доказало свое если не бессмертие, то долгожительство. Более 60-ти лет
ждали жилья!
В городском парке, площадью около
ста квадратных метров, стоял заброшенный и заколоченный тир, а рядом с ним
транспарант на кровельном железе: «Товарищи!». А что – товарищи? Куда зовут? И
можно ли звать куда-нибудь из Мензелинска?
Я вернулся в Прикамье через четверть
века, свежим маем 1988-го года. Поля,
окаймленные березовыми перелесками и пролесками, стояли розовыми парами, как на
картинах французских импрессионистов, а сами березняки стояли полупрозрачной
кисеей. Колхозы еще что-то пахали, о люди уже ориентировались исключительно на
свои клочки, выданные им на крутосклонных неудобьях. Татария уже приобрела свою
нефтехимию и нефтепереработку, но на бензоколонках – многочасовые очереди за
хоть каким-нибудь бензином.
Нижнекамск, Брежнев, утопивший в
себе старые Набережные Челны, Нефтекамск, огромная Елабуга, амфитеатром
нависшая над старой Елабугой, огромный аэропорт в Бегишеве, Нижнекамская ГЭС,
две строящиеся рядом расположенные атомные электростанции – ТатАЭС и БашАЭС – я
увидел с недоумением полное воплощение своей курсовой плюс кое-что мною
непредусмотренное, вроде атомных станций (кажется, именно поэтому их и
недостроили).
Конечно, самое омерзительное зрелище
представляет собой Брежнев, город-спальный цех при КАМАЗе. Вытянутый белой
змеей вдоль Камского водохранилища, зажатый между рекой и заводскими корпусами,
полумиллионный город – апофеоз безликости. Здесь даже адреса – как в концлагере,
без названий улиц: 17-48-965 (17-ый микрорайон, 48 корпус, 965-я квартира).
Обладая статусом райцентра, город не имел права на театр, приличный стадион,
вообще культурную инфраструктуру. И уж совсем жуткое и гнетущее впечатление
произвел на меня поезд Брежнев-Устинов, тянущийся по гребню Нижнекамской ГЭС
(Устинов – недолгое название Ижевска).
Совесть моя была неспокойна. Я видел
клочья уничтожаемой культуры и жалкой жизни, вытесняемой еще более жалкими
формами. КАМАЗ и другие индустриальные
гиганты как пылесосы выкачали сельское население Татарии, по мелководному
Камскому водохранилищу плавали невиданных размеров рыбины – скоро это рыбное
изобилие должно пропасть и смениться беспородным мелким частиком, а далее –
бесплодными сине-зелеными водорослями. \
В северной, таежной части Прикамья
удмуртские деревни идут, чередуясь, с русскими – и те и другие буйно спиваются.
В мелких городах типа Собачьих Гор или Вятских Полян – полное запустение в
коридорах власти (а, может, это даже хорошо, что сенокос и свой огород для
местных властей важней любого ока и окрика сверху?).
И на всем этом удручающем фоне –
Сарапул.
Сарапул (по-татарски – «Стерлядь») –
старинный город лесной и рыбной торговли, застроен в кирпичном купеческом стиле
конца 19-начала 20-го веков. Железнодорожная станция и речной порт. В
гостинице, куда я устроился на ночлег, разговорился с дежурной, рассказывая о
перестройке и грядущих переменах:
-Ну, до нас эти ужасы, слава Богу,
не дойдут. У нас демократия просто невозможна – мы люди смирные, тихие, если
надо – телевизоры разломаем и реформаторов перевешаем.
В городе спьяну пошаливают: у
центрального ресторана, что на Красной площади, угол забрызган чьими-то пьяными
мозгами, за кем-то на своем козле гонятся менты. Время – ближе к полуночи, чем
к одиннадцати вечера. У ворот дома мама целует, провожая дочку на танцплощадку.
Миниюбка лет пятнадцати бойко стучит каблучками по брусчатке:
-девушка, а вы не боитесь вот так
поздно по городу?
-а что со мной может произойти?
-ну, мало ли?
-вон мой дом, я родилась в нем. В
мезонине – моя комната. На моей кровати там спала до замужества моя мама, а до
нее – моя бабушка, а до нее – прабабушка. Нашему дому около двухсот лет, и в
мезонине всегда была девичья. Что со мной может случиться в нашем городе?
Действительно, ничего.
Хорошо, что этот город оказался за
пределами моей курсовой 64-го года. Глядишь, и сохранится эта глубинная русская
культура от набегов московских неразумных хазар.
Более сорока лет прошло моего
знакомства с Прикамьем и Елабугой. И очень уж нечасты наши встречи. Но нет-нет,
а снятся мне иногда странные сны: тихий городок вблизи огромной реки, неясные
шорохи и драмы потаенной жизни, уют, честность и чистота жизни на виду,
бормотанье сонной бузины на заброшенном кладбище и черные невнятные монументы
на японских могилах. Мне снятся неподдельные человеческие страсти и чувства в
заброшенном и тесном мирке неведомой дали времен.
«Город на Каме, где не знаем сами,
город на Каме, матушке-реке»