Ночная пурга
ухает так, что испуганная мышь моего компьютера забилась в бессловесную нору и
помалкивает там. В углу угрюмо напрягся красным индикатором громила со
встроенным радио. Ночное эхо Москвы отражает нахальные попытки Кобзона быть и
выглядеть приличным человеком.
Если кто-то думает, что самое
частотное слово современного русского языка «блин», то он ошибается. На первом
месте «пошлиотсюда», на втором «дапошелты». Поэтому, сквозь поземку отношений
окружающие смотрят на меня с недоумением – я как раз пришел туда, куда они всех
посылают, и оттуда, куда они все собираются.
Ветер непрерывно дует с юга – от
бензоколонки «Бритиш петролиум» прямо в кухонное окно. В спальне и спальном
окне тихо и потому скучно, когда не спится. И ни одна книга не упадет с полки.
Южнее Южного Измайлова только Ивановское и пингвины, но это неинтересно. Только
уж очень очумело метет оттуда.
До утра еще очень далеко. Оно
начнется с того, что понесут градусники по всем палатам всех больниц, включая
морги. Я до этого не дотяну, чаю с черносмородиновым вареньем не хватит.
Я вспоминаю «Восход», «Восток»,
«Зарю», «Рассвет» – заводы, фабрики, рестораны, отели и ракеты. Это у нас на
каждом шагу. Но зато ни одного «Захода», «Запада» или «Заката». Наверно,
потому, что мы никогда не видим эти рассветы. Они – несбыточные миражи нашей
жизни. Мы видим, что что-то светлеет, если дело происходит зимними выходными,
или что уже светло – летом, но сам рассвет – фундаментальное
литературно-художественное допущение, преувеличение. А вот закат, особенно
собственный, мы наблюдаем постоянно и непрерывно – и он нас не радует.
Мне вспоминается Запад, Крайний
Запад, и заходы на западе, с видом на наш Дальний Восток, Японию и Гавайские
острова. Помнится, это тоже что-то там значило и даже очень многое, но совсем
не то, что значит наша пурга, которую я опять учусь читать. Пока по складам.
В такую пургу отчетливо проступает
очень сильный антропный принцип космогенеза – без меня Вселенная бессмысленна.
Или без кого-либо из наших, неважно кого, будь ты мент, президент, доярка,
еврей или водитель троллейбуса.
Интересно, что происходит в такую
пургу с Колобком? Небось, думает, перекатываемый с одного снежного бархана на
другой, на хрен он в такую непогодь бросил своих бабушку и дедушку,
очерствевшие коврижки? И ежик в тумане – как-то он сейчас в этой круговерти? –
нес-нес мужикам свои скрепки, а сейчас валяется где-нибудь в шелестящих на
ветродуе иголках. И только Саид Мишулин жадно пьет из чайника Сухова – впрочем,
сейчас и здесь жадно пьют все, от малолетних сперматозоидов до детоубийственных
органов.
По радио сообщили, на МКАД все никак
не рассосется пробка: по внутреннему кольцу от Гольяново до Ярославского шоссе
и по внешнему – от шоссе Энтузиастов до съезда в Реутов.
В нашей беспросветной потаенности
кроятся свои смыслы – заветные, зловещие, преднамеренные и беспартийные.
Во дворе мертвенно светит пятно
великой стройки нашего небогатого микрорайона: в подвале нашей ЦТП сооружается
престижный аквапарк. Из федерального бюджета выделено шесть с половиной миллионов
долларов. Строят, естественно, турки, подряд держат, естественно, чеченцы.
Каждый зарабатывает, как может и умеет: мы – тем, что рушим дома в Грозном, они
– тем, что строят в Москве. Но все – бандиты.
Когда от жизни осталось так немного,
от мыслей о нетленном и бессмертии тошнит. Если они, мысли, не ироничны. Вот, меня, к примеру, ждет
посмертная слава самого непубликуемого писателя. Да, издано малыми тиражами
семнадцать книг, но написано – уже больше сотни, сохранилось не более двадцати.
Шестьдесят с гаком как-то незаметно исчезли. Банально, но уничтожать рукописи
гораздо легче и проще, чем таскаться по издательствам.
В Америке люди настолько разобщены,
что я отвык видеть красивых девушек и женщин. В Москве они – на каждом шагу. И
чувствуешь себя не то павианом, не то олимпийским Зевсом: все-таки по возрасту
я уже ближе к бессмертному, чем к нашим недалеким предкам. И теперь вновь
вожделею к ножкам, попкам, грудкам, губкам местных данай, лед и европ.
Перехожу сегодня через Альпы с
Пушкинской на Тверскую. По стенке – нищие. Много. Рядом с Пушкиным, что указывает, как пройти на
«Чеховскую» (а, может, то Максим Горький? Или Афанасий Тверской, светлый?
забываются черты великих...), стоит. Одета прилично, но очень мало. И взгляд
такой просящий, ищущий. Ну, я и подал чирик, мельче бумажек теперь нет.
Обиделась. А ведь в мою молодость на червонец можно было пойти в почти любой
приличный ресторан с девушкой, которой предстоит стать любимой. А теперь она
просит и ищет спонсора. Да разве спонсоры по метро ходят?
Отчего это наши фонари такой
мертвечиной светят?
Она не ответила. Впрочем, я ее об
этом и не спрашивал. Я сказал:
-эта шутка была популярна лет сорок
назад.
Тогда мы действительно
шалопайничали, предъявляя входившим в автобус или трамвай хорошеньким девушкам
билетик. Чем приятней была девушка, тем более она возмущалась этой дурацкой
шуткой, но тем больше появлялось шансов разговорить ее. Оказывается, оружие еще
действует.
-Ты, дед, обкуренный, что ли? –
давно я не слышал такого баса. Только в Италии и России хрупким женщинам даны
низкие, как с нарах и шахт, голоса.
-
Это памятник Афанасию Никитину? – не отвечать на вопросы мы учились у
Хэмингуэя и Ремарка.
-
Тебя плющит? Поди пивка пососи.
-
Не местные мы.
Она оценила
мою внешность как свою безопасность.
-
Пошли. С меня пивная, с тебя –
пиво.
Мы стоим в баре два на три. Две
трети из этих «два на три» – стойка и бар за стойкой. Остальное – стоячий
столик и мы. Я учу ее разделывать воблу и показываю, что тут надо и можно есть.
Человек двадцать лет не ел воблы. С самого рождения. Пивная Маугли.
-Ну, как?
-Тащусь. Ты куришь, дед? – она
достала мальборо лайт, цена 23 рубля, это меньше доллара, махорочный вариант.
-Детям до двадцати одного.
-Это для иностранцев. По закону с
тринадцати можно трахаться. И восемь лет не закурить после этого?
После третьей мы разбежались: вряд
ли она вернулась к тому памятнику, может домой, а, может, ее потянуло на
следующие подвиги, а я остался, не в силах разлучиться с воблой. Она ушла
довольная. Я тоже довольный, как спящая красавица: все мои давно уж
позагибались и занедужили по черному, а я тут с пацанкой, почти на равных.
Страна, в которой нет туалета даже в
пивной, обречена на тотальный цистит.
Но я – вернулся в нее.
Мне никого не научить там чистить
воблу и драть ее с хвоста напополам.
В этой бесконечной прорехе ночной
пурги вдруг настало окно затишья, как момент истины.
И стало необычайно ясно и тихо, и
откуда-то вдруг тихо появился пустой троллейбус. Он плавно развернулся и потек
по своим делам и бульварам, оставляя за собой сиреневый шлейф грусти.
Как только он исчез, все опять
началось – яростная поземка, стук ночных демонов в окно и вереница мертвецких
фонарей, ведущих в ад.
Я представил свою жалкую фигуру там,
в этом стылом одиночестве, цепляющимся за жизнь и дорогу хоть куда-нибудь, и
нога под столом невольно дернулась, сбила бутылку, зазвеневшую об другую, такую
же. «надо завтра же все это собрать и сдать»
– подумал я и понял, что окончательно вернулся.