Жизнь вчера

 

Мне было тогда шестнадцать. И я вышел из-под управления семьи, школы и самого себя. В общем-то, я и до этого был достаточно необузданным и даже самому себе мало понятным. А тут...

Декабрь месяц. Ударили никольские морозы – сильно за двадцать. Школьная мелюзга довольна – при минус 25 их занятия отменяются. Мы же, профессионалы народного образования и даже просвещения, должны учиться при любой температуре. А учиться страшно неохота – завтра контрольная по математике.

 Математику я знал и любил – проблем не было и даже, помнится, собирал разные грамоты на городских математических олимпиадах в разных московских ВУЗах, даже в Физтехе в Долгопрудном сорвал такую грамоту, вопреки строгим правилам: надо было решить из пяти задач по математике и из пяти по физике девять. Физические задачи я даже не посмотрел: я в этом предмете понимал меньше, чем в химии, а в химии я не знал ничего, да и химички у нас не было – учились сами. Зато все математические задачи решил – и не одним, а несколькими способами, в том числе вычурными и тяжеловесными, что, согласитесь, очень тяжело, когда имеешь уже пару-тройку простых (и элегантных) решений. Но мне почему-то очень нравились эти сложные и корявые решения на несколько страниц каждое, из упрямства нравились.

Но на контрольную за первое полугодие я решительно не хотел идти и четко предчувствовал, что напишу ее плохо. Откуда такая уверенность – не знаю, говорю ж, я себя плохо тогда понимал.

И я решил не пойти в школу и нарочно заболеть. Никогда до этого не практиковал такое: симуляцию откровенно презирал, а болел и без всяких намерений очень часто, что было очень свойственно нашему, военному поколению.

Я собрал все свои финансовые накопления и похоронки, надел демисезонное пальто, «забыл» кашне и шапку, дошел до метро «Первомайская» – до нее километра три, пожалуй,  и через двадцать минут вышел в наступающие сумерки Площади Революции.

Тогда самыми ходовыми сортами мороженого были за 90 копеек («Молочное»), за рупь десять («Крем-брюле») и за рупь тридцать («Сливочное»). Был еще беспородный «Снежок» за 70 копеек и благородный «Пломбир» за рупь девяносто. Я остановился на среднем классе.

На все деньги я купил тринадцать порций, сложил каменные и задубевшие пачки во взятую из дому авоську и пошел на набережную. Я гулял вдоль кремлевской стены на пронизывающем метелистом ветру, ел мороженое и, для верности, горланил все известные мне стихи и песни – никаких прохожих не было.

Домой я вернулся в сильном вечеру, в сильном возбуждении, казавшемся мне жаром.

Надо ли говорить, что после этого я не простужался лет одиннадцать, а на контрольной получил двойку, кажется, первый раз в своей жизни?

На перемене после контрольной ко мне подошла наша классная красавица, гимнастка-перворазрядница и комсорг, в которую были все мы влюблены, и сказала:

-Афанасий, – не знаю, почему и за что, но меня с четвертого класса звали Афоней, а с третьего – Шаляпиным. Ну, это то хоть ясно за что: на уроках пения я только хлопал пастью, училка это заметила, вытащила меня к роялю и заставила петь соло. После первого же куплета она остановилась и строго сказала: я ставлю тебе в аттестат зрелости четверку по пению, прямо сейчас, но, пожалуйста, больше ко мне на уроки не приходи, я поговорю с завучем и директором, чем занять тебя вместо моих уроков. Позже я нечто подобное услышал от училки по черчению: я был очень способным учеником и экстерном, досрочно получил две оценки в аттестат без всяких уроков. – Афанасий, можно с тобой поговорить?

От ее темных лучистых глаз все во мне оборвалось: – Прям щас?

И это уважительное «Афанасий», совсем не то, что «Афоня».

-нет,  – она о чем–то задумалась, – проводи меня сегодня после уроков домой, сможешь?      

Да даже если б не мог! Даже если б мне руки-ноги оторвало и пришлось бы ползти, как Маресьеву!

-наверно, – без всякого энтузиазма, даже с неохотой ответил я. В нашем школьном театре я всегда играл подобные роли – всем пресыщенных негодяев Грушницкого, Швабрина, Котьку Григоренко, Мишку Квакина. И она конечно, раскусила притворство моего равнодушия:  – так сразу после шестого, у ворот.

А до шестого урока – еще два! Да сам шестой! Я думал – умру и сомлею раньше времени. О чем? О чем она хочет поговорить со мной?

Перед шестым, лит-рой, я пошел в туалет, вымыл руки и  умылся, чего не любил делать даже утром, натер указательный палец хозяйственным синюшным обмылком, почистил зубы, отплевываясь и страдая.

 Я стоял у ворот, как у позорного столба:

-         ты што?

-         да так.

Через минуту опять:

-         ты чего тут?

-         да так.

Она все не шла.

«Наверно, она просто решила надо мной поиздеваться» – и тут я увидел ее красное пальто и красную шапочку на голове, я мог узнать ее не за сто – за тысячу, и не метров – километров.

Мы идем по скрипучему снегу, и у меня искрится от счастья в глазах и голове. И я несу какую-то лепнину про Кафку, которого совсем недавно прочитал, про брата, превратившегося в огромного и несчастного жука, про строительство Великой китайской стены.

-         что ты делаешь на Новый год?

-         ничего...

-         можно тебя пригласить?

Такого я не ожидал даже в самых своих смелых и фантастических.

- никого, – она остановилась и посмотрела на меня, как мне показалось, решительно и строго.

-         Sehr Gud! – а что еще я мог ей ответить?

До Нового года еще почти две недели, и я не помню, как прожил как, как слушал по ночам «Грезы любви» Листа и «Вальпургиеву ночь» Гуно, и «Рондо Каприччиозо» Сен-Санса и «Лоэнгрина» Вагнера – по многу раз и до изнеможения. Нахватал каких-то троек на контрольных, нахамил классной, словом, съехал.

-         Завтра в десять! – вот и все, что она сказала мне на школьном новогоднем вечере, 30-го декабря.

Она жила в четырехэтажном доме, на втором этаже, в угловой и с балконом: нашей семье такая роскошь и не мерещилась. Сколько раз из-за решетки двора соседнегно дома я смотрел на ее окна и этот балкон, а теперь вот смотрю в снежный сугроб, освещаемый раскачивающимся фонарем из тепла и аромата ее жилища.

На столе была вазочка с салатом оливье, стояли шпроты, винегрет, холодец. Всего понемногу. Сервировку украшали два высоких хрустальных бокала – для шампанского, которое я принес, а она поставила в огромный холодильник «ЗИЛ», о котором я только слышал – у нас все просто вывешивалось за форточку.

Мы включили телевизор – скоро должен был начаться «Голубой огонек». Она включила бра, и сразу все стало как у Хемингуэя или Эриха Марии Ремарка: просто, таинственно и уютно.

Без пяти мы достали шампанское. Из часов на Спасской поплыла навстречу нам надпись «С Новым Годом, дорогие товарищи!», она сказала тоже «С Новым Годом» хриплым голосом, от которого во мне все покачнулось вместе с домом и Галактикой.

Есть мы не стали, а вышли на балкон, и она меня поцеловала. Это было так долго и счастливо и так бесконечно – я думал, что оно никогда не кончится. И я только понимал, что никогда больше не буду так счастлив, как сейчас.

Шампанское мы выпили довольно быстро, а есть мы не могли и не хотели.

-         у меня есть четвертинка. Хочешь?

Я уже пробовал водку, и она мне не понравилась, но я не мог сказать ей «не хочу». И потом мы опять вышли на балкон. Теперь я ее поцеловал, но у меня от волнения пошла кровь носом. Она принесла платок, а я снегом остановил кровь.

-         хочешь, я стану твоей женой? – и я опять не мог сказать ей «не хочу». А потом я быстро заснул.

Утром она спросила меня:

-         помнишь, что ты обещал мне? – на ней был очень красивый халат, и сама она была еще красивей, чем обычно. – Ты такой... кажется, у меня будет от тебя ребенок.

Я никак не мог понять, почему у нас получился ребенок, ведь между нами ничего не было, но я где-то читал, что такое бывает от сильной любви, и от сильного желания во сне бывают такие случаи.

-         что ж ты молчишь?

-         Я люблю тебя. – Мне показалось, что это получилось у меня как-то неестественно.

-         Я знаю. Не бойся, у нас все будет хорошо. Ты только не тяни и скажи своим как можно быстрей.

О предках я, признаться, не подумал.

Но все произошло удивительно тихо. Наши родители провели совещание вчетвером и обо всем договорились. Даже не знаю, откуда у отца нашлось столько денег, чтобы оплатить половину шикарной свадьбы.

Десятый мы кончили нормально и нам завидовала вся школа, особенно мне. Я поступил в Энергетический, она – на филфак МГУ, на романо-германское отделение. 

  Тогда, очень недолго, всего 2-3 года, в стране не хватало рабочих рук: наше поколение было очень худосочным и малочисленным. И поэтому страна ни с кем не воевала, а студентов всех технических ВУЗов заставляли днем работать на заводах, а по вечерам – учиться. Было очень трудно – особенно с начерталкой и сопроматом. Зато я, наконец, разобрался с физикой. С ней я разобрался еще до МЭИ.

Между выпускными в школе и вступительными образовался месяц. К обеим математикам, сочинению и немецкому я не готовился – зачем? А учебники по физике я выбросил сразу же после экзамена. У нас дома стояла толстенная «История естествознания». И я взялся читать ее и прочитал всю, и понял, что зря все эти годы думал и надеялся, будто физика объясняет природу. Ничего она не объясняет и не описывает. Еще при Аристотеле люди поняли, что природа совершенно непознаваема, разве, что по мелочи, вроде муравейников с южной стороны дерева. И поэтому вся физика как наука – не о сути природы, а всего лишь система договоренностей и условностей между людьми: как что чем считать. Ну, ясно, чтоб договоренности были четкими, все они выражены математически. А то, что в реальной природе все не так и даже иногда наоборот, то плевать: мы ж не с природой договариваемся, а с самими собой, как сказал Галилей: если факты противоречат моей теории, то плевать на эти факты. Мне как раз Галилей и попался на вступительном. И после этой книжки и этого экзамена (я получил законные пять) у меня уже никаких проблем с физикой не было, я ее понял, полюбил и больше не пытался с ее помощью понять еще что-нибудь. Она не для того.

С Нового года между нами ничего не было. Потому что сначала до рождения дочки и потом еще два месяца после было нельзя. Иногда мы ложились вместе, рядом, я целовал ее рот и грудь, а она освобождала меня своей рукой от накопившейся энергии. Это было здорово, но уже не так, как тогда, на балконе.

В сентябре у нас родилась дочка. Меня в их семье освободили и от пеленок и от прогулок и, чуть позже, от детского питания. Я уходил на завод к семи, а возвращался из МЭИ после одиннадцати. И тут же валился спать. После Нового года мы, наконец, стали настоящими мужем с женой, правда, очень редко, гораздо реже, чем мне хотелось бы. Я стал от этого даже каким-то нервным.

Летом я уехал на шарашку со студотрядом. Мне очень нужны были деньги. За два лета я заработал на однокомнатную кооперативную. После третьего курса мы получили новую квартиру – я вытащил по жребию второй этаж в пятиэтажке без лифта в Кунцеве – и мы стали настоящей самостоятельной семьей.

  Я так привык летом шабашить, что очень удивился, когда после получения дипломов она сказала:

-давай съездим в Крым.

У нас было два законных месяца. Я все-таки съездил на месяц в Калмыкию, заработал там семьсот рублей, и на эти деньги мы втроем поехали отдыхать в Мисхор, где у меня жила тетушка.

Нашей дочке там исполнилось пять лет, и мы втроем пошли в ресторан. Был чудесный вечер с мускатным шампанским и цыплятами табака, очень вкусными. Сначала мы танцевали втроем, а потом я с дочкой. Она сидела у меня на руках, над ней светились звезды, рядом накатывала фиолетовая, как мускатное шампанское, волна и шипела о раскаленную за день гальку, дочка обхватила меня руками за шею и сказала: «я тебя очень люблю» и поцеловала в ухо. А я ей ничего не сказал, потому что это было почти совсем как тогда на балконе на Новый год, у меня защипало в глазах и я понял, что никогда-никогда не расстанусь с ней.

На работу меня распределили на тот самый завод, где я начинал еще на первом курсе. Это – огромный завод, но меня почему-то здесь запомнили. Это мне очень помогло, и я быстро пошел по служебной лестнице – от сменного инженера к начальнику цеха, потом – потом, когда меня приняли в партию,  в отдел главного инженера, потом – главный инженер, а через два года – генеральный директор, самый молодой в нашей отрасли.

Но это все не сразу, конечно. Сразу после Крыма мы вернулись в Москву. Жене не понравилась ее работа, через год она самовольно уволилась, год нигде не работала, потом устроилась не по специальности, но в очень блатное место.

Она часто уезжала в командировки, сначала по стране, потом – в ГДР и Болгарию. Очень часто.

Однажды она приехала с какого-то международного семинара, очень красивая, я ее такой еще никогда не видел.

-         Мы разводимся. – На ней было очень простенькое ситцевое платьишко, пестренькое, как на курочке Рябе, потом я узнал, что эта тряпочка стоила полторы тысячи долларов.

-         Я дочку не отдам. – Я понял, что потеря жены – это больше, чем потеря всего остального вместе взятого, поэтому сразу решил, что ни за что не буду бороться, только за дочку.

-         Дурак ты – она же не твоя. – и дальше пошла жуткая и неправдоподобная грязь.

Я знал, что это у нее  – от ревности меня к дочке.

Она долго рассказывала, как все эти годы обманывала меня, с самого начала обманывала, как я ей был всю жизнь противен и неприятен. Мне было очень больно. Но мне нечем было ответить ей. Мы виделись с ней после этого только один раз, когда я уже стал генеральным – я не узнал ее. А она победно смотрела на меня: ее новый муж был знаменитым тренером знаменитой команды, хотя она очень растолстела, и было видно, что она сильно пьет.

При разводе я сохранил за нами нашу квартиру, а ей выплатил половину пая, по суду. Кстати, в суд она не пришла. Судья, женщина явно неприятная, с пристрастием расспрашивала дочку, та ей спокойно отвечала, а я стоял рядом, и, если что не так, разнес бы весь суд в щепки. Но меня ни о чем не спросили и присудили дочь мне. Ей тогда было двенадцать лет.

Я научил ее готовить – дальше она уже училась сама и оказалась прекрасной хозяйкой. По субботам мы вместе убирали квартиру, устраивали стирку с глажением, а вечером ехали в баню, пошикарней и с хорошим паром. Поздний субботний ужин был нашим праздником.

Конечно, я не мог помочь ей в ее начинающихся женских делах и вопросах – тут нам помогали обе бабушки. Порой было тяжело – это для других сначала работа, потом дом. Но меня все понимали и потому я почти никогда не задерживался и от всяких командировок уклонялся. Она твердо вела наш бюджет. Мне, чтоб устроить ей сюрприз на день рождения или на Новый год, приходилось утаивать часть премиальных. Отдыхать мы ездили в Крым и только в Крым, непременно в сентябре, несмотря на школу. Мы с ней излазили и ездили весь полуостров. Училась она хорошо. И мы ни разу с ней не поссорились за семь лет. Мне даже было страшно подумать об этом. Однажды я застал ее плачущей. Я так переполошился, что она почти тут же перестала плакать, рассмеялась и сказала, что теперь уже все прошло и что никто ее не обидел, и что она больше никогда не будет плакать.

В 19 лет она, уже на третьем курсе неожиданно вышла замуж:

-         па, я хочу познакомить тебя с моим молодым человеком.

-         ну, так познакомь.

-         мы женимся.

-         я рад, когда?

-         Через полтора месяца. Мы уже подали заявление. – я посмотрел на нее: взрослый человек.  

Свадьбу отгрохали в «Славянском базаре». Оказывается, я еще не разучился танцевать.

А через два года они уехали в Израиль. К его родственникам. И тут я почувствовал горькую и ничем не заполняемую пустоту. Сорок два – а я чувствовал себя самым старым стариком. Все говорят, что сильно изменился с тех пор, стал жестким и даже жестоким, загрубел и заматерел. Может быть. Я жил, не помня себя. И стал бояться суббот, старался быть в эти дни на людях, но никто из них мне был не нужен. Я понимал, что мне непременно надо жениться, как можно скорей, но я не мог – я слишком любил еще свою дочку и ее мать, не ту, что сейчас, а другую, новогоднюю.

Мы говорили с дочкой по телефону почти каждый вечер. У них родился сын и они все обещали приехать в гости и приглашали к себе.

Наверно, я действительно сильно изменился.

Когда началась вся эта игра в демократию, меня прокатили на выборах: мой кабинет занял откровенный негодяй. Мне предложили  место замдиректора отраслевого института – там, где я защищал свою докторскую. Но во мне все кипело – и я ушел в какой-то кооператив. И вышел из партии.

Нет, мы не торговали компьютерами или сахаром в мешках. Мужики подобралиь крепкие, толковые. Конечно, поначалу мы долго толкались впустую и никак не могли сообразить, почему наши мухарайки не идут – ведь они гораздо лучше и дешевле импортных. Лишь потом мы догадались, что потому и не идут, что дешевле: никто не верил, что мы не дурим им головы.

Сначала нас заметили на Франкфуртской ярмарке. Потом пригласили голландцы. Они хотели создать совместное с нами предприятие, но мы уже почувствовали себе цену. Потом появились американцы. Меня пригласили поработать по контракту в США.

Так я оказался в Мичигане.

Отличный штат, спокойный, зеленый. Очень похож на наш Урал. Рыбалка, грибы, водопады. Ниагара – рядом, Чикаго – рядом, Нью-Йорк – рядом. А в нашем городке – тихо, чисто, уютно.

Сначала моя зарплата росла очень быстро, а потом – как на ногу ей кто наступил. Америка на глазах стала превращаться в совок: та же ложь и демагогия, та же игра в цифры и факты.

В Америке мне было неплохо, вот только мало общения: русских мало и все какие-то задвинутые, занятые. Впрочем, американцы оказались такими же: работают до упора, но без всякого энтузиазма, а лишь бы не выгнали с работы. Нет, правда. Никакой карьеры я здесь не построил, хотя зарабатывал очень прилично, а расходы – какие могут у одинокого мужика расходы?

И я уже было думал, что так тут и умру.

Но, через десять лет  – пора и честь знать.

Я все-таки вернулся.

Был конец года – как конец света. Сплошной подслеповатый сумерек: ночью от негасимых фонарей, днем – от навсегда хмурого неба. Меня уже почти никто не помнил и не ждал. Редкие знакомые пожимали недоуменно плечами, и мне самому стало казаться, что я спустился в собственную могилу – преждевременно. Москва – в бурном оцепенении: ничего не произошло и не происходит, но на бешеных скоростях и страстях. Взрывают, стреляют, врут, опять взрывают. Полно девок, но почти нет детей, все пьют, но пьяных, как раньше, нет. В вечно запертых домах люди не живут, а ночуют, да и то уже где-то под утро. Раньше воровали дворники, теперь дворники воруют машины. Я, проживший столько в этом городе, почувствовал себя чужаком. Я почувствовал, что становлюсь чужим самому себе. И эта чуждинность оказалась страшней любой болезни, мне захотелось умереть, как можно верней и быстрей, хоть завтра. Я сел в метро на станции «Первомайская», доехал до «Площади Революции», вышел на поверхность, купил целлофановый пакет мороженого и пошел к Москве-реке.