ПРЕДСТАВЛЕНИЕ

 

Отгремел, отшумел огромный и восторженный праздник, редкий и захватывающий, не чета уже приевшемуся и не столь грандиозному Сан Ремо. Публика, очарованная и  растроганная собралась было неспешно к выходам, но тут объявили о сюрпризе, приготовленном братским соседним народом Франции. Все вернулись на свои места, зная, что Париж через год будет проводить столь же огромное и изысканное мероприятие и сейчас предстоит понаслаждаться на халяву промоушеном, о котором завтра наверняка будут говорить и вещать все газеты, теле- и радиокомпании обоих полушарий.

Огромная, больше любого стадиона,  сцена превратилась в парижский квартал, кажется, вершину Монмартра. В голубых майских сумерках зазвучал аккордеон – и все мы поплыли под вечный и гортанный французский шансон, по рядам и балконам поплыл сладкий аромат парижского кофе и у многих защипало в глазах – от воспоминаний, несбывшегося, случившегося и несостоявшегося, от того, что, вот, так и проходит и лишь иногда возвращается под этот аккордеон, а, вообще-то, жизнь прошла незря, хотя, конечно, уже прошла и вряд ли повторится вновь. А аккордеон, то раскатываясь, то дробясь о мостовые бесконечно прекрасного города, все несет нас по волнам нашей , все-таки, черт побери!, прекрасной жизни.

Представление длилось минут двадцать-тридцать и стихло – совершенно в духе французской романтики – немного недосказано, немного раньше того, чем нам хотелось бы.

Народ благодарно  засморкался, захлопал, засуетился было к выходам, но тут опять объявили: « а теперь – сюрприз от России». «Ну, вот» -- заговорили многие, то возвращаясь на свои места, то спеша к своим автомобилям, потому что время уже позднее, а насколько растянут свой сюрприз эти русские, непонятно. «Путин, кажется, решил отметить свое очередное восхождение, а, может, у российского правительства деньги девать некуда от повышения цен на нефть?». Вернулись и остались, однако, многие.

То, что было до того Монмартром, превратилось в стылые и непривлекательные, более похожие на руины, чем на городские кварталы, очертания непонятного города Московии, непонятно, города ли вообще – а, может, это просто строительный котлован столь любимых московитами циклопических недостроек?

Люди, сидящие и копошащиеся в недрах этой неприбранной декорации то пьют водку, то рассуждают о ней, то еще о чем-нибудь. Эти пьяные и несвязные разглагольствования, эти пьяные русские и татарские рожи, так похожие на русские, уже начинают утомлять и раздражать оставшихся, по рядам ветерком и сквозняком проносится недоумение и нетерпение, еще пять минут этой тягомотины – и возмущенные толпы безвозвратно хлынут по проходам восвояси: «Сколько можно испытывать наше терпение?».

Болтовня тем временем, стала выстраивать в какую-то ритмику, мелодия сначала только угадывается, но затем набирает силу и, наконец, превращается в мощную, сильную музыку, аккомпанирующую дивному и глубокому мужскому хору. Музыкальный рефрен все усиливается и под этот ритмичный вихрь пропадает и исчезает в клубах бурана  отвратительная и заунывная сцена оголтелого пьянства. Теперь через нас, по огромному кругу несутся в белой пурге белые кони русских троек. Это не голограмма, это – реальные кони и реальные люди в санях, только преувеличенно огромные, как привидения. В санях сидят мужчины, заросшие черными бородами до самых глаз, в тяжелых шапках белого меха. Лица их сосредоточены, в глазах – ум, разбойничья готовность и неизбывная тоска кочевника. И каждое лицо светится – так светится страстью, любовью и решительностью лицо Рогожина или лицо Раскольникова – готовое и к молитве и к взмаху топором. Тройки плотным строем, одна за одной, мчатся на нас, через нас, сквозь нас – и в снежной метели встают огромные белые кремлевские стены, очертания заснеженного великого города, и ритмичная мелодия и голоса хора захватывают души и гонят их, гонят в снежный хаос.

Мелодия продолжает нестись по кругу, но белоснежность уступает место алости. Все тот же хор, но гораздо более высокие и потому более трагические голоса теноров сменяют басы и тенора. Очертания стен и города исчезли, и вместо пурги и пороши – брызги и тяжелые, смрадные капли крови. И уже не так много троек, они не составляют полный и замкнутый круг – меж них все больше прогалы и промежутки. И страх, страх – гонит их, кроваво-алых коней,  все также сосредоточенные и решительные лица седоков, а хор, все еще сильный, наполняется печалью и отчаянием.

Но вот и этот кровавый и прекрасный кошмар кончается – его сменяет восторженное золото: золотые тройки, золотые сани, золотые волны у небес. Очарованные, мы видим это блестящее золотое свечение. Голоса переходят к альтам и дисконтам, к ангельским интонациям все той же мелодии, теперь струнно-печальной. Троек осталось совсем немного, и они проносятся золотыми метеорами, редкие, но все также в ритме той прекрасной и неизвестной доселе музыки.

Золото гаснет, наступает кромешная тьма – и в ней одинокая тройка черных, как уголь, коней – лишь яростный блеск глаз несущихся в ночи и беспросветности коней и не меняющих своих сосредоточенных поз седоков. И уже не хор – мелодию тянет и выводит мальчишеский страдальческий голос, одинокий в этой пустыне и дрожащий, как дрожит неугасимая купина безрассудной и неистовой веры.

Обрывается и он, и топот тройки, и вся мелодия, и любые звуки, и любой свет. Обрывается и кончается все – и только в наших душах еще звучит эта бесконечная,  и прекрасная, и печальная мелодия.  И до нас медленно, исподволь, вкрадчиво доходит мысль о том, что должно случиться, когда-нибудь…

 

Мы вышли под темно-синий плюш итальянской ночи.

-         А тут, не то, что метели –  листопада не бывает.

-         И уже нигде ничего не выпьешь.

-         Да, ты права, пора возвращаться.