Ирония
идеализации
Идеальный объект
– это, собственно, единственное, что мы видим, сумрачно, чаще всего исподлобья
и напряженно вглядываясь в реальность. Суть вещей нам не дана не только в силу
своей сомкнутой и закрытой для нас сущности, но и, прежде всего, благодаря нам самим. Мы просто сами так
устроены, что, в отличие от животных, видящих только реальность, в состоянии
идеализировать, только идеализировать, и, увы, ничего кроме, как
идеализировать. Более того, мы предназначены для этого. И лучшие, самые
вдохновенные наши проникновения в реальность – наши мысли и чувства, облеченные
в формы мастерства: мастерства мышления, говорения, писания, живописания, цветового и звукового выражения. Именно в
искусстве, философии, литературе, науке мы ближе всего приникаем к реальному,
до которого остается – всего лишь тончайшая, прозрачнейшая пелена нашего
несовершенства. Реальность почти достижима – в глубокой и тщательной медитации
(как учат дзен буддисты: скосив взгляд глубоко в сторону и сильно поглупев).
Порой она дается в пророческих озарениях и видениях святым – но нам, простым,
не понять ни этих пророчеств, ни этих видений и явлений.
Тут, в поисках реального, мы приближаемся к Богу и
одновременно – именно тут, в наномикроне от реальности, останавливаемся в своей
невозможности достичь реальное и Бога. Мы одновременно – подобны Ему в своей
способности к идеализации и бесподобны Ему же в недостижимости нами реальности
сквозь тончайшую плевру идеального.
И, так как это постижение и полное Богоподобие
недоступно нам, то не стоит это и обсуждения. Гораздо интересней и, возможно,
продуктивней, размышлять о той части нашего с Ним подобия, которое доступно, об
идеализировании, о том, что мы, как и Он, способны идеализировать – ведь с этой
способностью мы, возможно, единственные во всей Вселенной, кто противостоит
материализации Вселенной, ее уничтожению.
Самой первой, но вовсе не наивной и примитивной
идеализацией был сам Бог. Собственно, именно эта идеализация и явилась первым
актом антропогенеза. Обожествляя человека (собственных предков), человек, начиная с себя, стал обожествлять,
идеализировать весь окружающий его мир, ойкумену, наделяя духовностью живое и
неживое, включая занимаемое им место и даже собственные средства (огонь, орудия
и т.п.). Язычество, идолопоклонничество
– не только идеализации, это – попытки выделения и даже материализации
идеальных объектов, символизация мира, кодирование-раскодирование мира.
Следующим этапом в наращивании человеком своих
идеализирующих возможностей стала математика.
Древнейшая математика имела несколько функций.
Первая из них – счет. При этом, вероятно,
начинался счет с бесконечности: греческое слово, соответствующее русскому
«раз», означало прибой, удар которого («раз») и был единицей бесконечности.
Счет потребовал символизации считаемого. Так, например, символами считаемого
скота стали мелкие камушки, практика счета которыми привела к абаку. В империи
Чиму (Ю. Америка) роль камешков играли узелки – узелковый счет привел к
созданию здесь счетного инструмента, очень похожего на греческий абак. Деньги –
в чем бы они не исполнялись (в ракушках, в металле, сушеной рыбе, рисовых
зернах, мелкой рогатой скотине или еще как) – также не более, чем символы
вещей, превращающие эти вещи в товары.
Другой функцией математики стала мера и измерения. Фалес собственной
тенью измерил высоту египетских пирамид, решив задачу о подобии треугольников.
Астрономические, строительные и геометрические
измерения долгое время были не только доминирующими, но и тесно
связанными между собой (индусские звездочеты, египетские жрецы, знаменитый
мегалит в Ирландии, майянская астрономия, непревзойденная до сих пор, Наска и
т.д. – все это одновременно и математические чудеса строительства и астрономии
и геометрии и еще сакральные чудеса).
Математике довольно быстро, в историческом
масштабе, приписали возможность описания: времени (календари и летоисчисления),
пространства (картография и геометрия),
различных явлений и процессов в природе (физика) и т.п.
Математика выполняла онтологическую функцию,
например, в работах Пифагора и его учеников, Платона, считавших, что число есть
универсальное и идеальное отражение мира, видевших сакральную суть чисел.
Наконец, Эвклид ввел в математику (геометрию)
первый идеальный объект: геометрическую точку, что позволило ему установить постулаты, легшие в основание
всей геометрии.
Последние три идеи о математике и ее функциях
сыграли решающую роль в формировании всей науки и всего современного
мировоззрения. Теперь нам уже, кажется, невозможно и даже самоубийственно
опровергнуть онтологичность математики и ее способность описать мир: мы прошли
только этим путем, даже не пытаясь поискать иной или иные. Мы даже не знаем,
насколько математика тупикова и тупикова ли вообще. Мы встали на этот
каббалистический путь, а, скорее всего, даже не встали, а были поставлены – по
крайней мере, отсутствие рефлексии математики свидетельствует о ее вмененности
нам.
Отсутствовала эта рефлексия и у Галилея, а потому
его самое фундаментальное допущение таково: если мир описуем и онтологизируем
математически, если математика породила идеальные объекты, то и физика (а за
ней с очевидностью и все остальные науки) может иметь идеальный объект и что
это угодно Богу, непротивящемуся математизации Его мира. И Галилей построил для механики идеальный
объект и тем сделал физику наукой и тем открыл возможности для всех остальных
наук стать науками.
И мы хлынули в открытый им шлюз.
И даже такая наука как история, которую, пожалуй,
труднее всего признать за науку (в галилеевском смысле), смогла найти свой,
пусть убогенький и щербатенький, но идеальный объект – марксисткий «способ
производства».
Энтузиазм, охвативший нас, принявших методологию
науки Галилея, застил нам то, что увидел и понял сам Галилей.
В своих диалогах об идеальном объекте он, помимо
всего прочего, несколько раз говорит о том, что идеальный объект ироничен
относительно реальности, что, в сравнении с идеализируемой реальностью,
идеальный объект – неумелая и грубая игрушка, покалеченное и убогое создание,
скорее жалкое и жалобное, чем возвышенное. В этих предупреждениях Галилея мне
слышатся весьма тихие, но сомнения в правомочности математики описывать собой и
своими средствами физические явления, природу. Несмотря на всю видимую красоту
математических формул и не менее математических доказательств, у нас,
по-честному, в глубинах совести все еще теплится тревога: а не надуваем ли мы
самих себя и мир этой математикой? И «е равно мц квадрат» – не жульничество ли
наше, не лукавство ли это очередной псевдоистины вроде непересекающихся
параллельных и 180 градусах в любом и каждом треугольнике?
Предостережения об идеальных объектах как
иронических и уж, конечно, невсамделишных, исходят не только от Галилея. Мы
встречаем их, например, у Эйнштейна и
Лефевра – людей неисправимо честных, не склонных и не умеющих подшучивать и
мистифицировать. То, что нас порой коробит от их идеализаций, кажется им
естественным – их, кажется, и самих порой коробит от собственных креатур.
Тензорное счисление и булева алгебра – те ли это средства, которыми можно
проникнуть в суть природы? Не оказываемся ли мы опять на ложном пути
бесконечного приближения к истине (ложного не по своему направлению, а по
бесконечности этого пути)?
Но если все это так, то теперь можно произвести
простое оборачивание, можно вернуться к нашему подобию Богу, ведь, если мы
подобны Ему, то и Он подобен нам. И, стало быть, его способы идеализации таковы
же, как и наши, а его идеальные объекты по природе своей ироничны, подобно
нашим. Коль скоро наша способность к идеализации такова, то такова она же и у
Того, чьим подобием мы являемся. Если рассматривать Библию, точнее, Пятикнижие,
точнее Бытие («Генезис») не как исторический документ, а как проект (ведь «в
начале было Слово», не правда ли? Сначала – проект сотворения мира, потом –
само творение, иными словами – реализация идеального продукта, проекта) И это
значит, что повторяющееся «И увидел Бог, что это хорошо» (Быт. 1.10, 1.12,
1.18, 1.21, 1.25, 1.31) надо читать и понимать не в ретроспекции, а как
проспективное (относительно реализации) видение, но – в ироническом залоге и
смысле, что реальность, может быть и хороша, но только после ее
иронической идеализации, что вселенское счастье, построенное на слезинке
замученного ребенка, существует и заставляет содрогаться нашу совесть.