Здесь под небом чужим
Я как гость нежеланный,
Слышу крик журавлей,
Улетающих вдаль.
Сердцу больно в груди,
Сердцу хочется плакать:
Перестаньте рыдать,
Надо мной журавли.
Эта песня теперь не покидает меня. И я слушаю ее, напеваю
себе – в глубокой и ранимой задумчивости. Она, эта песня, возникла во Вторую
мировую. Советские военнопленные, преданные и проклятые своей страной только за
то, что оказались в плену – не по своей воле, а в силу стратегического
дегенератизма высшего военного руководства – стояли перед мучительной дилеммой:
возвращаться на Родину или бежать на Запад дальше. Они стояли перед этим
трагическим выбором и шептали те же слова, что и я сейчас: «пронесутся они мимо
старых церквей, мимо скорбных
распятий...». Многие вернулись.
Младший брат моего отца, попав в западную зону оккупации
Германии, все-таки вернулся домой, в родной Питер в конце ноября 1945 года. Он
уходил на фронт от молодой жены, сразу после свадьбы и попал в плен в первом же
бою. И вот, спустя четыре года, он появляется на пороге своего дома, где с его
женой – военный летчик и две девочки (старшая – удочеренная сестра жены). Но он
вернулся – и летчик уходит в небытие. А через месяц младший брат моего отца
оказывается в ГУЛАГе и проводит восемь лет в сибирских лагерях и вновь
возвращается – и дома его ждут жена, две дочки и сын, его сын. Дети узнали, что
у них разные отцы только когда стали взрослыми и когда умерли и младший брат
моего отца и его жена. Он умер в Валдайской тюрьме, куда загремел на восемь лет
уже в конце 60-х. Его сын добился реабилитации своего отца.
А в Америке я знаю и работал с теми, чьи родители оказались
«власовцами», как беспощадно были названы те, кто не пожелал сталинских лагерей
за свою преданность, кто бежал на Запад, в Америку. Эти люди трудились на самых
тяжелых и плохо оплачиваемых работах. Но они встали на ноги и поставили на ноги
своих детей. Они сохранили язык и веру, а с культурой у этих, по преимуществу,
крестьянских детей, и на родине было плохо.
У меня – совсем другая ситуация. Я – не политический,
этнический или религиозный беженец: меня никто не гнал и я ни от чего не бежал,
я приехал в Америку из любви к своей жене, пусть и без языка, но с надеждами.
Довольно скоро я остался совсем один – но выжил, и работал, и, как мог, помогал
своим родным в Москве. И прожил здесь почти девять лет и теперь уезжаю назад,
туда «где откроют объятья дорогие края и отчизна моя».
В Америке я не только освоил, more or less, английский. Здесь я стал хорошим развозчиком пиццы, пожалуй, лучшим в
нашей Round Table Pizza. Я также стал профессиональным и
весьма неплохим преподавателем русского языка. Здесь я стал настоящим
писателем: издал 16 книг и напечатал около восьми сотен рассказов, очерков,
статей, эссе, стихотворений. Исколесил всю страну, побывав в 30 штатах. Заездил четыре автомобиля, замочил и изжарил
несколько центнеров, а, может, тонн шашлыка.
В Америке я приобрел и не хочу бросать и оставлять несколько
сотен друзей: мой дом всегда был открыт для них. И мне никто и никогда не
отказал в помощи, и я, кажется, никому.
И вот теперь уезжаю отсюда, возвращаясь в Россию (опять –
без всяких политических, экономических или материальных причин: моя новая жена
зовет меня домой). У меня остаются
самые светлые воспоминания и о русских эмигрантах в Америке и об американцах:
друзьях, коллегах и просто случайных знакомых. И это – самое тяжелое: покидать
друзей. Да, там, в Москве, меня ждут мои старые и добрые друзья, но
расставаться с этими, американскими – невыразимо грустно и жалко их и себя: как
мы теперь друг без друга?
А еще очень грустно расставаться с океаном – он был мне
другом в самые тяжелые минуты. Мы часто пили и штормили вместе, мы читали друг
друга и понимали друг друга, мы были живы друг для друга. И теперь его не будет
в моей жизни...
И, конечно, трудно представить себе жизнь без колес, без
этой спокойной свободы ехать куда глаза глядят. Колеса кормили меня и давали
мне отдых, дарили душевный покой и изумительные американские дали и просторы.
В Америке есть
только территория и совершенно отсутствуют ландшафты, как в России или
Европе. Америка – страна с ободранной мифологией: индейская практически
уничтожена, а европейская еще не наросла, да и вряд ли нарастет. А потому
приходится самому мифологизировать эти красоты, эти горы, города и берега, чтобы видеть страну хотя
бы в придуманной ауре. Даже лучшие и
прекраснейшие американские города, Сан Франциско, Нью-Йорк, Бостон и Чикаго,
еще в ожидании своих потаенных и погребенных под повседневностью легенд. И дело
не только в том, что Америка – молодая страна. Америка – цивилизованная страна,
цивилизация же – лишь остатки и ошметья, порой даже экскременты истории. Смыслы истории уходят,
укладываются, хранятся и таятся в культуре. Может быть, Америка так никогда и
не станет таинственной страной, что дано
только странам с трагической судьбой.
Я никогда не относился с любовью, уважением и почтением к
государству и властям: советскому, российскому и американскому, это неважно.
Они все мазаны одним миро и не вызывают доверия. В этом смысле я вообще никуда
не уезжаю, а просто перемещаюсь от одних негодяев к другим. Я понял, что
свобода – она везде. В России ее даже гораздо больше, чем в Америке, только там
она гораздо более рискованная. А вообще-то, свобода – это внутренняя
ответственность, всего лишь. Я понял: важно не где живешь, а как.
Спокойно и тихо на душе. И гордо поднята голова. И я
пристально вглядываюсь в заснеженную даль: сквозь неизбежные хлопоты и заботы в
предстоящие дела и проекты, и еще дальше, в самый конец пути, потому что это
вовсе не конец, а перепутье: что-то уйдет в землю и сгинет там, что-то вернется
к Отцу, что-то останется людям и для людей: мысли, строки, слова.
Когда я уезжал в Америку, то слышал от московских эмигрантов
разных стран, что эмиграция – это самоубийство. Теперь, значит, я совершаю
второй суицид. Но ведь умирать нестрашно, если путь к смерти был полон дел и
смыслов. И мы всегда хоть немного, но
умираем: листья сбрасывают листву и вновь зеленеют, камни истачиваются в песок,
и песок жив в той же мере, что и камни, мысли умирают в словах, чтобы уступить
место новым мыслям. Все хорошо. Все было хорошо. Все будет хорошо. Только что ж
мне так печально и грустно? Но – это ничего, это пройдет, и это неважно:
уезжать или возвращаться, потому что вся наша жизнь это путь в одну сторону, one way ticket.
У меня много стихов об эмиграции и о возвращении, и о том,
чем и как мы живем здесь. Я выбрал это стихотворение – как наиболее подходящее
для прощания.
в
прибой, шипящий йодовитой грязью,
чтобы
забросить в буруны тугую,
натянутую
грузилом лесу,
потом
ее, срывая пальцы, выбирает,
чтоб
вновь забросить. Другой вьетнамец,
такой
же щуплый и упорный,
сосредоточенно
сажает на крючок
усатый,
чахлый и усталый шримп.
В
ведре – десяток по-азиатски тощих
рыбешок.
У них и взгляд с прищуром.
Старуха
где-то с алчущим корытом
ждет-не
дождется утлого улова,
чтоб
с жуткой вонью, с рисом или соей
сготовить
ужин, сотворив молитву
неведомому
нам восточному Христу.
На
горизонте тонкой лентой серебро:
такой
закат – к сардинам и макрели.
Вьетнамцу
все равно, с какого боку
он
к океану: с запада, с востока.
Его
масштаб общения с планетой –
длина
заброса спиннинга. Порой
к
нему причаливает чайка
в
надежде разделить улов. Напрасно:
он
знает этих тварей, им только дай,
они
и рыбака склюют, прожоры.
И
все – как там, в разодранном Вьетнаме,
все
те же водоросли, запахи и ветры,
все
тот же океан, все та же мысль о жизни,
о
том, что возвращенья нет,
а
здесь опять клюет.