Москва всегда
была интернациональным городом. В ней, как и в Афинах, имеется три типа
иностранцев: ксены, метеки и рабы. Если говорить о наших днях, то рабы – это
гастарбайтеры из ближнего зарубежья и Вьетнама, метеки торгуют на московских
рынках и оптовках, ксены шпионят и ведут другие важные и почетные дела. А еще
есть евреи, которые проникли и в рабов, и в ксенов, и в метеков, и в самый
русский народ, поэтому великий русский народ, отличаясь особой ксенофобией,
ненавидит великий еврейский народ, который тоже, в общем-то, отличается лютой и
жуткой ксенофобией.
Отношения к этим
трем категориям иностранцев, разумеется, разное – от почтения до презрения.
Москва – не Питер, где почтенных ксенов из Финляндии до сих пор кличут финиками
и не уважают. Мы людей с деньгами уважаем и ценим.
Иноземные слободы, а иностранцы любят тесниться
вместе, например, куститься и шнурковаться на Брайтон-Бич в Нью-Йорке или в
Сансете и Ричмонте в Сан-Франциско, в изобилии разбросаны по Москве, о чем
хранится даже память в названиях: Новогиреево – это одна из слобод крымских
татар; в начале 16-го века возникла первая слобода иностранцев в
Замоскворечье, позже пленные Ливонской войны (1558-83) поселились
в нынешнем Лефортове, а по тогдашнему, на Кукуе; в Мещанской слободе жили
ливонцы и то, что теперь называется белорусами, на Таганке была Греческая слобода, в Замоскворечье же –
Толмацкая, Татарская и одна из двух польских (первая – между Таганкой и Курским
вокзалом), Грузинская – у Белорусского вокзала, Армянская – у Покровских ворот.
И так далее. Обладали слобожане некоторой автономией, хотя и подчинялись
российским законам. И эта автономия, культурная и административная, настолько
бросалась в глаза посадским и проему городскому люду, что эта относительная
вольница породила слово «свобода», а, заодно, зависть и ненависть к носителям
свободы, слобожанам. Рабы, мы просто завидовали чужой маленькой свободе таких
же маленьких людей, а те томились своей свободой и сетовали и жаждали вернуться
в несвободы своих стран и городов, заливая тоску водовкой с селедовкой, если
Коран либо ихняя Библия позволяли.
Вот почему американцы с подозрением и некоторой
завистью смотрят на нас и прочих китайцев, которые кажутся им более свободными,
чем они сами, а мы и прочие китайцы маемся в своих слободах и живем не
по-американски, а своей заграничной и заокеанской родиной и неволей.
И, как и все остальное, обратилась эта вольница
своей противоположностью. Ныне Лефортово ассоциируется прежде всего со страшной
тюрьмой КГБ. Говорят, Лубянской тюрьмы больше не существует и вместо нее внутри
Лубянки теперь чекисткая столовка (и ведь не икается и не рыгается им от
этого!), все заплечное хозяйство переехало в Лефортово.
До сих пор неясно, кто и когда построил эту
тюрьму, загадочную и неуловимую взгляду, затерянную и затертую среди простых
жилых домов. Но одна зацепка есть.
Екатерина построила по всей стране централы,
читаемые из Космоса как ее имя. Первая «Е» находится в Белоруссии, «К» – это
Лефортовская тюрьма, первая «А» в Мензелинске (Татария), «Т» – екатеринбургский
централ, вторая «Е» -- Тобольский, последняя «А» в Якутске, а «Р», «И» и «Н»
затерялись где-то в Сибири, но одна из этих литер наверняка находится в
Енисейске.
Лефортовская тюрьма по своей зловещей славе стоит
в одном ряду с Лубянкой, Таганкой,
Бутыркой, Крестами, пражским Панкрацем, Берлинским Шпандау,
сан-францисским Алькатрасом, нью-йоркской Синг-Синг, лондонским Белмаршем. Отсюда
за всю историю был совершен только один побег – в начале 90-х, когда в стране
стоял максимальный хаос.
Последние герои Лефортова – Лимонов и чеченские
террористы. Если опереточный революционер, в строгом соответствии с жанром,
отделался легким испугом, то чеченцы получали нечто большее, чем ВМН –
пожизненное заключение.
Недавно было опубликовано небольшое исследование о
тюрьме для приговоренных к пожизненному. Читать это страшно – не организм, но
даже скелет начинает блевать. Путем самых беспощадных и изощренных
издевательств и унижений из героев делают клоунов. Вы можете себе представить
героя, ставшего клоуном? – он, герой, тоже не может себе этого представить и
потому неминуемо и быстро гибнет. Так погиб, замученный и растерзанный герой
Салман Радуев. Это из нас, простых и смертных, можно сделать что угодно, что
Петрушку, что Буратино. Из героя – нельзя. Герой просто гибнет. И очень быстро.
Пожизненное заключение в России – это всего года два «жизни», кошмара которого
хватит на долгие лета всех кагэбшников вместе взятых.
И когда содрогнется земля в предвкушенье
последнего Дня, предо мной и напротив меня встанут те, кто прошел этот ад, они
спросят меня, усмехаясь иконой страданья: «что, начальник, давай-ка махнем?» --
и не глядя, я встану за них к той стене унижений и слез, и Господь не простит
мою жизнь, и утрутся слезою моей непрощенные жертвы людей.
Конец 50-х. За Семеновской трамвай забытого мною
номера заворачивает у несуществующего
ныне угла Семеновского кладбища и долго тянется, дребезжа по прямой и очень
деревенской Солдатской. Кажется, что едешь не в Центр, а в Рязань или еще какую
Тулу, и не по городу, а какими-то окраинами.. У больницы я выхожу, в гардеробе
получаю белый непомерный халат, сую, как научили взрослые, рублишко
гардеробщику и поднимаюсь с кульком передачи на второй этаж, в огромную
перезабинтованную палату к дедушке Александру Гавриловичу, который лежит здесь
с переломанной ногой. Через год он умрет, но этого мы с ним еще не знаем, и мне
так хорошо с ним, среди йодовонных бинтов. Мы разговариваем, скорее рассуждаем,
степенно и без суетности, присущей тем, у кого нога еще не сломана.
Милый дедушка!
Когда и если я допущен буду в рай, хоть на
минутку, я непременно найду тебя там, я дам рублишко – и тебя позовут, и я, не
такой как сейчас, а такой, как тогда, брошусь к тебе на шею, потому что никогда
в жизни не решался на это, потому что очень-очень и жарко и нежно и
честно-честно люблю тебя, и заплачу, повиснув на тебе, бестелесном, а потом, ладно, что заслужил, то и заслужил,
но все перенесу и со всем согласен, если только увижу тебя и скажу, как же я
люблю тебя и любил всю мою бестолковую жизнь.
Мой милый дедушка Саша.
Прости меня.
Я плохо представляю себе границы Лефортово. Синичкина
речка, называемая нынче Новая Дорога) – это еще Лефортово, потому что здесь –
Немецкое кладбище, а вот Введенские горы – это уже Благуша? Бывший Немецкий, а
ныне Лефортовский рынок – это еще Лефортово? А метро «Бауманская» и Бауманский
рынок – это уже не Лефортово? Кстати, здесь, на «Бауманской» в верхнем
вестибюле сохранилась, кажется, единственная цитата из Сталина: «Фронт и тыл
представляют у нас единый и нераздельный боевой лагерь». Подпись под этой
фразой стыдливо сбили совсем недавно, во второй половине 90-х годов. Сама фраза
звучит двусмысленно и зловеще, особенно про единый лагерь и о том, что реально
у нас нет тыла, что мы все на фронте и перед лицом смерти. Эта фраза –
квинтэссенция терроризма на государственном уровне, когда воюют не армии, а
армии и народы, когда мирное население втягивается в военные действия и
является участником их на ролях заложников, партизан, жертв, носителей информации и ее доносчиков. Государственный
террор в военных действиях характерен не только для Сталина или Гитлера, он был
присущ Ираку, он характерен для Израиля и он становится реальностью
американской жизни. После 11сентября американская армия, национальная гвардия и
полиция бросили все силы и резервы на охрану себя, оголив таким образом города
и веси, сделав гражданское население беззащитным и легко доступным для любых
акций. Таким образом террористы провоцируются американским правительством и
государственной машиной США на свои акции, ведь цель террористов – вовсе не
хорошо охраняемые военные объекты, а мирное население и мирная инфраструктура.
Чечня и Афган – классические примеры современного
военного гостеррора. Но и сам призыв в армию есть форма гостеррора молодых
людей и их родителей.
Слова «Немецкая слобода», «Немецкий рынок» стали
пропадать во время войны с немцами, как в Первую мировую исчез Петербург и
появился Петроград: такими действиями мы просто зачеркиваем свою историю и
превращаем ее в историю других стран и народов, не история России получается, а
Россия в истории Германии, Франции. Золотой Орды…
Исчезают не только топонимы. Исчезает планировка
старинного Кукуя, развороченное Третьим кольцом пространство уже никогда не
вернет нам кварталы немецко-голландского Лефортова, эти домишки, еще прочные и
гораздо более жизнеспособные, чем на живульку застроенное Замоскворечье. Помнится,
в конце 80-х именно в Лефортове москвичи остановили безумный, идиотский проект
Третьего кольца, спасли и Москву и Лефортово. Теперь, после 1993 года, когда
погасли последние надежды на демократию, в москвичах поселилась глубокая апатия
ко всему, кроме содержания холодильника. Лефортово, военная Москва, исчезает,
растворяется в ловушках для автомобильных пробок, клочья и ошметья старой
застройки еще долго будут смотреться инородными бельмами, но потом снесут
понемногу и их, Москва. Лефортово, приобретут современный вид и потеряют
собственный. Немного жаль…
Яуза, пересекая, но не рассекая надвое Лефортово
долгое время ассоциировалась в моем сознании с диккеновской Темзой: шлюзы, муть
воды, тайны и ужасные преступления. Я любил гулять набережными Яузы, но
страшился ездить по ним. Свободные от светофоров и ментов, эти набережные
становились гоночными трассами для лихачей и пьяных. Нигде не случалось такого
количества аварий, как на слаломных трассах яузских набережных.
А по весне из Яузы вытаскивали «подснежники»,
обезличенные трупы жертв разборок, грабежей, изнасилований. Тихая и угрюмая,
Яуза была и остается хранилищем тайн и злодейств.
На берегу Яузы, выше улицы Радио и здания ЦАГИ,
монстра конструктивизма 30-х, расположено МВТУ, ставшее МГТУ и сменившее гордое
«высшее училище» на новомодное и девальвировавшее «университет». Здания МВТУ,
особенно советской постройки, быстро ветшают, бетонные инженеры и рабочие
рассыпаются на глазах, у них отламываются самые показательные символы их
могущества. МВТУ – яркий пример советской жизни, экономики и науки. Здесь
готовили и готовят инженерные кадры практически для всех отраслей хозяйства, от
ракетных инженеров до инженеров трамвайного бизнеса. Но что это был за
социализм, в котором такое необходимое для социума, для народа дело, как
трамвайное, было самым маломощным и отсталым, а самое бесполезное и опасное,
ракетное – самым модным, мощным, престижным и многолюдным? Я с грустью
вспоминаю эту безумную гонку страха, нагнетаемую изнутри, без всяких внешних
причин, наблюдая теперь в Америке то же самое. Через 20-30 лет Америку придется
переименовывать в СССР в силу потери ею последних остатков гуманизма в системе
управления.
По Елизаветинскому мосту, которого теперь,
кажется, больше нет, я перехожу на другой берег и трамвайными путями иду к
метро «Бауманская» -- мимо бесконечных ресторанчиков и обжираловок.
Вот уж кто умеет гулять и расслабляться, так это
немцы. Они и нас этому научили. А то все мордобой да стенка на стенку. Немцы
научили нас отдыхать мирно, необязательно тихо, но мирно. И это от них нам
остались кабачки и посиделки Разгуляя и всей этой части Москвы от Бауманской до
Электрозаводской и даже Семеновской. Тихие маленькие залы, низкие потолки, от чего
полумрак интимного общения кажется загадочным и таинственным заговором,
маленькие оконца, из которых так уютно смотреть на уличную грязь и слякоть, на
торопящуюся и суетливую толпу, так тепло сидеть по душам и говорить, говорить,
говорить, постепенно выплескивая и высвобождая себя от накопившихся шлаков
злобы, неудач, неурядиц, из потаенных и забитых серостью буден глубин встает
волна нежности и романтичнейших чувств, сентиментальности и умиления этим миром
и этим человеком, что напротив. Здесь отменно готовят, здесь умеют отменно
готовить, когда захотят, но это бывает редко и никогда – лично с вами, но
многие говорят, что здесь здорово готовят, однако это не имеет ни малейшего
значения для вас. Потому что за этим общением в еду годится все. И всех
пьянящих радости всплывает легким и сизым туманом воспоминаний или мечтаний,
ностальгии или ожидания, жизнь наполняется новыми смыслами и уходят,
растворяются, покидают и прощаются с нами наши глупые растоптанные теперь
ошибки: «плевать, мы, брат. Еще поживем с тобой в обнимку с удачей и счастьем».
Хорошо-то как! А вот и счет от полового, и его, ожидающая чаевых фигура и
улыбка, получи, милый, может когда еще и встретимся, а на дворе от слякоти и
враз промокших ног так хорошо, легко и просто и жизнь кажется бесконечной или
еще долгой-долгой, может быть даже еще лет пять-шесть? И все это вокруг такое
моросящее, это все ничего, пройдет, это и есть наше с тобой, родное и понятное
только нам.
ГЛОБАЛИЗАЦИЯ
Серое, сжатое кем-то небо,
Такой же серый и низкий асфальт,
Любой шаг вправо, тем более влево –
И резким выстрелом сзади «Хальт!»
Они приходят – с войной или с миром,
Они нас учат не быть собой,
Они с серьезным ученым видом
Хотят, чтобы мы перешли на иной,
На незнакомый нам слог и говор,
Понятный им словесный обрат,
Чтобы на китчен был кук, а не повар,
чтоб воевал не боец, а зольдат.
Мы все приемлем, котлеты и виски,
Меняем природу свою на натуру,
Словно собаки, лакаем из мисок
Сникерс и
пр.мировую культуру.