Первую свою исследовательскую прогулку по
Замоскворечью я устроил классе в седьмом-восьмом. Вышел из метро «Павелецкая»,
пересек трамвайные пути на Новокузнецкой и углубился в недра, практически не
пользуясь переулками, а проходя дворы насквозь. Я шел по диагонали
Замоскворечья, дивясь проходимости дворов. На вечереющих скамеечках сидели
аккуратные московские бабушки, в палисадниках буйствовала темная сирень, гибкие
кошачьи хвосты стояли торчком, как будто все еще стоял март, в домах слышались
голоса и радио – гораздо более спокойные, чем у нас в Измайлове, на кривоватых
улицах, на каждом углу и повороте – церковь, чем ближе к центру, тем
величественнее и выше. Дворами и подворотнями я дошел до Малого Каменного моста,
сел на троллейбус и доехал до «Площади Революции», очень довольный первым
знакомством с Замоскворечьем.
Откуда мне было тогда знать, что здесь я проведу
несколько лет, может быть, самых значимых, в моей жизни?
Замоскворечье, расположенное аккурат напротив
Кремля, поражает прежде всего своей приземистостью и ветошностью. Такое жилье
не жалко. Исторически так оно и было. Начиная с 14 века места эти то заливало половодьем, то они полыхали
пожарами, то их разоряли набегающие с юга кочевники. Основную площадь
Замоскворечья занимал Великий луг – топкое пастбище.
Селился здесь ремесленный и служилый люд. Основная форма поселений – посады и слободы.
Эти два довольно близких типа дали в русском языке прямо противоположные
продолжения. От слобод пошло слово (понятие. Идея) «свобода», посад же в нашем
сознании упорно ассоциируется с посадкой в тюрьму, с неволей. Самые знаменитые
посады и слободы – Толмачевский (переводчики), Казачья, Стрелецкие, Татарская,
Овчинная, Кадашевская и другие. Все это сохранилось в топонимике Замоскворечья.
Сохранилась и память о Бабьем бунте: Бабьегородские переулки, кажется, еще
существуют.
24 августа 1612 году в Замоскворечье разыгралась
настоящая битва: ополчение Кузьмы Минина разбило здесь войско гетмана
Ходкевича, спешившего на выручку осажденным в Кремле полякам. Это случилось на
месте, где теперь стоит церковь Климента, Папы Римского.
Мне всегда радостно было узнавать, что в сонме
православных святых есть католики, например, папа Климент, и даже нехристиане,
например, Иосаф, царевич Индийский (Будда). Я глубоко убежден, что Богу не
столь важна приверженность к Нему лично, как приверженность к Его законам и
идеям. Праведный нехристь ведь гораздо лучше, чем христианский грешник, душегуб
и изувер, правда?
Малоценное приземистое жилье в самом центре Москвы
сильно смущало и смущает мою урбанистическую душу, но я люблю этот тихий и
приветливый район.
И мне любо, что на болотистом Балчуге исстари
стоял цыганский табор. Мне даже иногда чудится, что я его застал в своем
туманном детстве.
Собственно Замоскворечье отделено от Кремля
длинным вытянутым островом, образованным старичным руслом Москва-реки, Канавой.
На этом острове, на самой его стрелке, выходящей к Крымскому мосту, когда-то
располагался яхт-клуб, а теперь сооружена нелепая туалетная арматура,
посвященная Петру, Москву ненавидевшему и причинившему городу многия козни и
напасти. Далее располагается лучшая в Москве кондитерская фабрика «Красный
Октябрь». Секрет шоколада этой фабрики заключается в том, что по советской
бедности здесь употребляются не какао бобы, дорогие, но очень жирные, а каковела,
их кожура. Ну, и, конечно, традиции – фабрике давно уже за сотню лет. Свои
сладкие стоки фабрика тихо спускала в Канаву. Воняла эта сладость,
конечно, сильно, но в теплой полынье всю
зимой все время кормились местные утки, что сильно разнообразило унылый
московский зимний пейзаж.
Из крупных предприятий Замоскворечья следует
отметить также Первую Образцовую типографию (бывшую Сытина), старое здание
Монетного Двора, кондитерскую фабрику «Рот-Фронт», Теплоцентраль Мосэнерго на
Раушской набережной, построенную еще в ходе плана ГОЭЛРО, парфюмерную фабрику «Свобода», «Красную Розу»
и текстильную фабрику «Красные ткачи» на Якиманке.
«Красный Октябрь» упирается в мрачно-серый
комплекс «Дома На Набережной». Сюда, в новостройку московского кубизма, селили
перед отправкой в преисподнюю партийную,
промышленную и военную элиту. Стены дома обвешены мемориальными досками
злодеев, погибших от рук других злодеев. Здесь висят Тухачевский, Косиор, Блюхер
и еще несколько десятков людей, вполне достойных проклятия и забвения. Клуб
этого престижного привилегированного дома давно отдан Театру эстрады, в
гастроном и универмаг давно не завозят элитных и остродефицитных лакомств и
тряпок, в кинотеатре «Ударник» уже давно не подают в буфете бутерброды с икрой,
твердой колбасой и балыком, не торгуют пивом «двойное золотое» и трюфелями.
В 1970 году на правах инструктора переписного
участка я побывал в некоторых квартирах этого дома. Огромные пространства на
одну генеральскую вдову с прислугой, шикарные хоромы сына Жданова, женатого на
внучке Сталина, их бессильная злоба и шипящая ненависть на происходящий мир, на
отобранное у них всемогущество и вседозволенность, их непримиримость с мыслью,
что они – простые, просто простые и даже хуже простых, что они паразиты и
гниль, плесень общества, а вовсе не его сливки – все это сквозит и этим дышит
серый, свернувшийся клубком серпентарий.
Напротив Дома На Набережной – площадь Репина, с
несуществующим более цвето-музыкальным фонтаном, но созданной недавно
композицией Шемякина «Пороки взрослых и детей», с тихим приятным сквером. Когда-то
это была Болотная площадь, смрадное место московских скотобоен и казней. Здесь
был казнен Емельян Пугачев с братом, здесь же шла оптовая торговля убоиной.
Далее идут тылы английского посольства, Царев
Двор, Балчуг и гостиница «Бухарест» -- ныне это самые престижные отели и
злачные места Москвы, для очень богатеньких.
Замоскворечье ограничено на севере Москвой рекой и
канавой, на юге – Садовым кольцом,
главные его улицы: Новокузнецкая (с трамвайными путями), Пятницкая, Ордынка, Полянка и Якиманка.
На Новокузнецкой стоят два гигантских дома: ГКЭС и
Радиокомитет. Интересна история ГКЭС. Эта контора возникла в конце войны и
занималась вывозом из Германии промышленного оборудования и прочих трофеев. Потом
эта контора занималась советским имуществом заграницей (в основном отвоевывала
то, принадлежало царской России), затем, кажется, со времен Асуанской плотины,
начала поставки советского оборудования в вассальные и развивающиеся страны. В
последние годы СССР в недрах ГКЭС находилось ГИУ (Главное Инженерное
Управление), торговавшее тайно и явно оружием, от калашей до атомного, всем
подряд, и реакционным и национально-освободительным режимам, друзьям и врагам,
на головокружительные даже для США суммы – до 12.5 млрд.долларов в год.
На Ордынке – еще два монстра – Минсредмаш и
Гиредмет, в Старомонетном – монстрик Главатома, а напротив него – зданьице
бывшей богодельни, чудом уцелевшее от пожара 1812 года, Институт географии АН
СССР, ИГАН.
Я попал сюда по распределению, что было очень
почетно. Защитившись через шесть лет, я ушел, погасив какие-то надежды на себя
и оставив в гневном недоумении уважаемого мною шефа Алексея Александровича
Минца и руководство института. Минцу я так и не смог внятно объяснить свой
уход, а на начальство мне всегда было глубоко плевать. Вскоре Минц погиб в
авиакатастрофе под Прагой, одновременно умерла мученической смертью моя мама,
которая также возлагала на меня какие-то надежды и даже находилась по этому
поводу в переписке с нашим директором академиком Иннокентием Петровичем
Герасимовым. Причиной ухода было острое нежелание участвовать в травле моего
научного руководителя, скотины порядочной, но не большей, чем его гонители. Эти
две смерти и последовавшая за ними вереница тяжелых и нелепых смертей – и я
оказался в каком-то пьяном и непросыхающем вакууме среди людей мне чуждых и
враждебных. В ИГАНе я знал все углы и закоулки, всех – и все знали меня. А тут
– какое-то мужичье и бабье под названием Союзморниипроект. И я погрузился в
собственную аннигиляцию на долгих двенадцать лет, чуть окончательно не спился,
а в географию вернулся лишь в самом конце 80-х.
В ИГАНе не только все стало родным, близким и
понятным – все Замоскворечье стало своим. Я с наслаждением сидел в библиотеке
Ушинского в Толмачевском: маленькие зальчики на два –три человека, хочешь –
читаешь, хочешь – сочиняешь или распиваешь бутылочку с приятелем за бесконечными
разговорами или целуешься с любимой девушкой. Пусто и ты один или вы одни. Рядом
– Третьяковка, куда мы бегали – попить кофейку, посмотреть Шагала или Врубеля. На
Пятницкой – двухэтажная шашлычная с дивными шашлыками, тут я проводил встречи с
приезжими из сибирской провинции друзьями – и свежий московский ветерок
врывался в наши беседы и разговоры и манило рвануть в Сибирь, на Севера, прочь
с московского асфальта.
Также днем мы часто ныряли в дебардакер «Прибой»
напротив «Ударника», порой задерживаясь тут допоздна, под плюшевые песни цыган.
А если совсем мало – в «три ступеньки» на набережной Канавы: принял
стограммовый стаканчик портвишка, поболтал – и на работу. Да и какая это
работа? – Сплошное удовольствие пополам с трепом. Нечасто, но бывали мы и в
Кадашевских банях, с отменнейшим паром, но почему-то непопулярных. Сейчас я
склонен думать, что мы зря пренебрегали этой близостью и доступностью, ведь
черти куда мотались попариться, что ж не ценили то, что под боком? А ведь как
удобно было? Рядом рыбный в начале Пятницкой, у метро – малюсенький Пятницкий
рынок со всем необходимым: солеными огурцами, редиской, прочими разносолами и
мареньями, пиво – прямо на улице либо в двух винных магазинах на Пятницкой же,
несколько булошных. Эх, не ценили мы Кадашевские!
По бедности и занятости обедали мы не в дорогих
для нас столовках, а шли на Полянский рынок в молочный магазин, брали
поллитровый трехгранный пакет молока за 16 копеек, сто граммов колбасы по
два-двадцать (ровно четыре тоненьких кусочка),
в булошной – свежий ситник за 10 копеек. Вот и все, зато как вкусно! И
всего весь обед – пять минут и 48 копеек. Мы пили свое молоко с колбасой и
хлебом во дворе Церкви Параскевы Пятницы, необычайно красивой и изящной. Сейчас
из нее сделали какой-то печатный пряник, вульгарный и аляповатый. Не было тогда
вереницы слонов на Полянке с магазинами «Ванда», «Молодая Гвардия», Полянка
была Полянкой, смешной и ручной.
В начале 18 века Москва не только потеряла свою
столичность и на целый век оказалась брошенной на вымирание. В ней стали
происходить структурно-функциональные изменения: Замоскворечье перестало быть
посадско-слободским районом, здесь стали селиться ремесленники, фабричные и
купечество. Именно тогда и сложилась планировка и застройка Москвы А.
Островского. После революции купцов, вытесненных в эмиграцию, тюрьмы и на
погосты, сменила беспородная провинциальная сволочь, повалившая в Москву от
голода и в поисках работы. Поколение за поколением, они вросли в эти домишки,
ставшие по большей части коммуналками, а теперь выселяют их: Замоскворечье
превращается в район элитных офисов и жилья для новых русских. Язвы и гнойники
трущоб, однако, еще живы в Замоскворечье. Вот зарисовка с натуры конца 1997
года:
Я живу в трехэтажном доме, построенном в 1896 году
и последний раз капитально ремонтировавшимся в 1924 году, – снимаю две из трех
комнат у пенсионерки, проработавшей 32 года и получающей теперь 320 тысяч
рублей пенсии. Я ей плачу 100 долларов в месяц или 600 тысяч рублей, это
смехотворно мало по московским понятиям, но старушка рада-радешенька своей
удаче.
Дом разделен низкой аркой на две половины – первый
этаж одной из них стоит запертым и заколоченным, с частыми решетками на мутных
стеклах. Первый этаж второй половины – Замоскворецкий нарсуд с камерой для
подсудимых. Окна камеры заложены кирпичом и заштукатурены. Каждый будний день в
10 утра вплотную к арке подъезжает глухой воронок, из которого выводят
подсудимых и проводят через заднюю дверь в эту камеру. После обеда их этапируют
назад, в СИЗО.
Тут же, в надежде увидеться и перекинуться с
подсудимыми парой слов, – братки-вольняшки и родные, женщины.
-Надо же,
– говорит чья-то почерневшая от ожидания воронка с сыном мать, – здесь
люди живут.
И смотрит на меня, выходящего на улицу, с
недоумением, жалостью и отвращением.
Ночью в нашем дворе, замкнутом стеной
приборостроительного завода (стена почти совсем глухая и выше нашего дома),
местная бандерша выставляет напоказ и на продажу своих девочек. Иномарки крутых
русских въезжают в арку и освещают фарами товар, по очереди демонстрирующий
свои прелести. Выбранная девка садится в машину, остальные молча курят в ожидании
клиентуры.
Каждое утро я вижу мужчину околопенсионного
возраста, выгребающего из мусорного ящика объедки и поедающего их тут же. Меня
тошнит, и я стараюсь не смотреть на него, но все равно я вижу всю и иду, давясь
собственной блевотиной.
Зайдем ко мне?
В принципе дверь нашего парадного запирается, но
не всегда, на хилый навесной замочек, просто выдавливаемый плечом. К тому же
никак не запирается задняя дверь. Мы поднимаемся по обшарпанной лестнице на
второй этаж с двумя квартирами. Выше – еще две квартиры. За двойной дверью –
наша. Когда-то это была коммуналка на три семьи. Постепенно народ вымирал и
выезжал. Моя старушка овдовела три года назад («спился, голубчик, сгорел от
водовки, и ты, милай, не шустри с ней») и теперь кукует одна.
Высокие трехметровые потолки, квадратная прихожая
метров на десять, сразу у входа – туалет с невысоким пьедесталом и без
вентиляции. Кухня поменьше прихожей – метров семь, с окнами на стену завода и
«ночных бабочек» перед ней. Рукомойник и четырехконфорочная газовая плита. За
кухней – холодный чулан с оборудованной в нем лет двадцать назад ванной. В
ванной-чулане всегда холодно, как и положено в дохолодильниковую эпоху. Потолок
в ванной каждый день рушится и сыплется. Огромное бесштукатурочное пятно
демонстрирует грязно-коричневые, насквозь прогнившие доски перекрытия.
Ни один кран не завинчивается до конца, но вода не
всегда сочится, а горячая – вообще большая редкость. Это создает трудности с мытьем и стиркой – все прачечные давно
давно уже позакрывались вместе с банями, а ходить в Сандуны за 50 долларов или
в частные бани за 90-100 долларов кажется накладным. Проводка в доме наружная. Она
часто искрит и замыкает.
Этим летом поменяли батареи – теперь стоят
огромные, промышленных масштабов некрашеные трубы, но тепла они почти не дают.
От пола стынут зубы, зябко и все время тянет мочиться. На пиво меня здесь не
тянет. Окошки в доме маленькие, подслеповатые, тут и летом-то полумрак, а зимой
и вовсе чувствуешь себя как в норе. Одна моя комната – спальня, в ней метров
16, другая – девятиметровка, самая светлая, но, будучи расположенной над аркой,
и самая холодная. Здесь я работаю,
хлюпая носом и бухая бронхиальным кашлем.
Дом объявлен аварийным – сюда никого нельзя
прописывать, жилье не подлежит обмену и приватизации. Совсем недавно и случайно
жильцы узнали, что уже много лет тому назад их дом в обход и без участия
живущих в нем полностью передан Замоскворецкому нарсуду и, стало быть, имеет
статус нежилого помещения. ЖЭК буквально из милости обслуживает этих бедолаг,
но нехотя и лениво. Как нежилое помещение, дом под снос не попадает, и его
обитатели переселению не подлежат.
По ночам здесь царствуют тараканы и крысы, нагло
шебуршащие на кухне посудой и в помойном ведре. В спальни они не идут. Пока…
Мы живем в самом центре Москвы, на Третьяковке, у
Озерковской набережной. Напротив турки перестраивают чей-то бывший особняк под
муниципальный офис. Так что у нас в переулке тихо и редко кого и когда грабят.
Когда эти домишки и муравейники крушили: в
основном, по Полянке и Якиманке, мы ходили по этим пепелищам в поисках
антиквариата: старинных ручек, вьюшек, заслонок, шпингалетов, кофемолок и
прочих причандалов, которым сегодня цены нет. Нам это держать было негде и мы
сдавали свои находки фанатам и знатокам бесплатно либо за символические деньги.
Уже после пожара в Замоскворечье Бовэ построил необычную церковь Всех
Скробящих Радости, круглую, с белым мрамором во внутренностях. Я очень любил
эту церковь и приходил сюда в самые тяжелые минуты жизни. Здесь, у иконы
Богородицы, я научился прощать, потому что прощать, на самом деле, очень больно
и трудно, особенно, когда знаешь, что твое прощение лишь развращает другого
человека и отольется тебе потом еще большей мукой и болью. Все так. Все так… А
прощать надо.
Однажды я
был в музее истории Москвы, на Новой площади. Был тягостный разговор с главным
археологом Москвы Векслером (кажется) об археологических раскопках в Измайлове
и Москве вообще. Москву ведь грабят, грабят, уничтожая при строительстве ее
культурный слой. Узнав, что я географ, гл. археолог спросил, не смогу ли я
помочь им в поисках географического центра Москвы. К изумлению сотрудников я
произвел эту несложную работу за десять минут с помощью карты Москвы, скальпеля
и иглы. Центр оказался в Замоскворечье, между тремя церквями: Николы в Пыжах,
Большой Климентовской и Всех Скорбящих Радости. Точность расчета – до десяти
метров.
Недалеко от музея Бахрушина, в тылах метро
«Павелецкой» находилось какое-то издательство. Теперь там книжный магазин,
«Эрудит», кажется. Туда я отнес рукопись «Жратвы», принятой редатором с
восторгом, заключившим со мной мгновенно договор, типовой, но совершенно
кабальный. Через пару лет я расторг эту кабалу и забрал исковерканную
редактором рукопись. На этом мы попытки стать нормальным писателем и кончились.
Там же, в Замоскворечье, рядом с Третьяковкой,
находился ВААП, агентство по защите авторских прав. Облапошенный однажды
советской властью в Калмыкии, я попытался защищать в этой конторе свои права,
но мне быстро дали понять, что это до смешного невозможно.
Покидая
Замоскворечье, с грустью и любовью, я бы хотел постоять на уже несуществующей в
натуре, но еще живой в моей памяти и душе Зацепской площади.
Трамваи с трех сторон омывали занимавший всю
площадь Зацепский рынок, загораживавший собой самый грязный московский вокзал –
Павелецкий. Отсюда отправлялись и сюда прибывали из самой зачуханной и пыльной
части страны: из Тамбова, Козлова, Камышина, из подсолнуховых далей и вычурных
фантазий, из поротой и перепоротой Расеи – суворовы, екатерины, тухачевские не
считали их за тварей Божиих и секли и
душили самым беспощадным образом. Здесь, в очумелостях засиженной мухами жизни
спивались и гибли таланты, и загорелое на полевых работах горе, жилистое и
рукастое, не разгибается на наших тучных черноземах.
Зацепский рынок, обзваниваемый трамваями, был боек
и дешев. А окрест него всегда было полно
самых непритязательных и потому популярных точек: некогда знаменитая пивная на
Павелецкой, ресторан «Иртыш» с самодельными пельмешками в горшках, миногами,
мочеными яблоками, солеными белыми и прочими затеями, баня и вытрезвитель на
Щипке, станцией Москва-товарная Павелецкая, где можно было ущучить по осени
ящик-другой здоровенных волжских раков. Рядом с Павелецким – нелепый музей
паровоза, привезшего труп Ленина в Москву из Горок. Господи, что мы
фетишизируем?
Зацепская площадь давно уже переименована в Ленинскую,
пуста, тиха и неинтересна.
Прощайте, Кадаши!
Сокровенные задворки,
Потаенные каморки
В абажурах и клопах…
В тягомотных скучных снах,
Под лампадами, в тиши
Вымирают Кадаши.
«Отзовись!» – потонет эхо
В проходных дворах-прорехах.
В переулках – ни души…
Суета подземных линий
Иссушила корни жизни
И стоят во тьме кромешной
В смертной дреме Кадаши.
«Три ступеньки» – три стакана
Вниз тянули нас покато…
Ни вина, ни старикана,
С кем беседы вел когда-то.
В затрапезнейшей глуши
Загнивают Кадаши.
«Очи черные» налей
за похмелье Кадашей.
Очи вымершие,
Ночи вымерзшие.
Сколько раз
Все из-за вас
Я на Балчуге – атас!
По цыганским буеракам
Уходил в полночный час.
Под круженье фонарей
Наплевать на все, налей!
Ради Бога, осторожно:
Мальчик льдистою дорожкой
Все скользит, скользит, скользит…
Парапет, обрыв, гранит…
Время цепкое хранит
Этот мир и этот быт.
Боль пропавших журавлей
В сером небе
Кадашей.
Тонет прошлое во лжи,
Ворожи ли, вороши:
Все ушло из этой яви…
В теплой вони на Канаве
Полудиких уток стая
У заснеженного края
Торопливо корма ждет…
Жизнь прошла и не придет,
Отвернись и не тужи…
Вздох: «прощайте, Кадаши!»
Тонет прошлое