Если разрезать
лес дорогой, электропередачей, трубопроводом или еще каким-нибудь
транспортно-хирургическим способом, то оба куска леса начнут хиреть. То же
происходит и с поселениями, если их по живому разрезать пополам. Это хорошо
видно на примере Марьиной Рощи, рассеченной Сущевским валом, который был
когда-то частью Камер-Коллежского вала,
а теперь – Третьего кольца. Из-за этой операции еще в 60-е вокруг Марьиной Рощи
– Москва Москвой, а тут – жутчайшая и горчайшая провинция: двухэтажные серые
деревянные бараки унылыми рядами, пыль даже зимой, из всей зелени – только тополя, да и те – вечножелтые, как
исподнее старухи, очумелый трамвай по пустым и полусонным улицам, сплошное
хулиганье и поножовщина. Сюда особенно и не совались.
С запада Марьина
Роща упиралась в Савеловскую железную дорогу и вокзал, самый неприглядный
московский вокзал и самую неприглядную
железную дорогу Москвы. Однажды я проехал по ней по всей – от
Балтийского вокзала до Савеловского. Она крадется в тылах парадной Октябрьской
железной дороги по лихоборам, местам пустым и одичалым, заселенным ссыльными и
сосланными, потомственными уголовниками.
С запада же
Марьину Рощу подпирает Бутырка, место СИЗОватое во всех отношениях, а также
вечно хмурые Миуссы.
Южной бахромой
Марьиной рощи, ее подолом, если смотреть на карту нормальным и трезвым
взглядом, является бесхитростная Божедомка, район до боли и ярости убогий, а
потому черта, отделяющая Божедомку от Марьиной Рощи называется улицей
Достоевского.
Достоевский – это
московский или питерский писатель? Он знал топографию обоих городов тщательно и
досконально, однако, как мне кажется, был он нестоличным писателем. Рожденный в
глубинах Орловской губернии, он так и
остался глубочайшим и горчайшим провинциалом, угрюмо ненавидящим и столичную и
заграничную жизнь.
Восток Рощи
составляет улица Советской Армии – армии такой больше нет, а улица еще есть.
Она начинается от армейского культурного комплекса: театр, музей и сад
Советской Армии. Здание театра – пятиконечная звезда, изобретение братьев
Весненых: красоту здания можно оценить только сверху или на макете, пешеходу же
здание кажется нелепым, а находящемуся
внутри – функционально неудобным, но все это мелочи по сравнению с
идеологической нагрузкой формы. Нечто подобное я видел на БАМе, в Нерюнгри
(Южная Якутия). Там отгрохали четыре огромных дома: если взлететь над ними, то
можно прочитать СССР. Красиво и идеологически безупречно, но попробуйте
представить себе жизнь и освещение в верхней части буквы «Р».
Наконец, к северу
от Рощи, за распутьем железных дорог – Останкино, район почти фешенебельный,
парковый, не чета затхлой барачно-бардачной Роще.
Марьина Роща оставалась девственным
лесом до прокладки Сущевского вала в
1742 году, когда этот лес и был назван Марьиной Рощей. А в 1678 году в
деревеньке Марьино на краю леса проживало всего сто человек. Роща оказалась
удобным «окном» для покидавших город москвичей летом 1812 года. В пушкинские
времена Роща была известна гуляньями на Фомину Пасху. В 1880 году
Шереметьевское поземельное общество получило от графа Шереметьева в
долгосрочную аренду (знакомая по нынешним временам сделка с самим собой) рощу,
дефлорировало Марьину Рощу, вырубило ее и застроило дешевым и унылым жильем,
дожившим до моей молодости. На каком-то курсе Университета я решил поехать в
геологическую экспедицию. Контора экспедиции находилась на Трифоновской в одном
из этих мерзких бараков. Насупленные мужики, провонявшие навечно потом и
табачищем, неизвержимым мужским семенем, составляли полупустой штат этой
конторы. Ехать предстояло в какие-то совершенно уж дикие дали и за
совершеннейшей чепухой в оплате. Как я представил себе, что каждый вечер надо
будет сидеть с ними у костра, петь одну и ту же песню «Сырая тяжесть в сапогах»
после одной и той же кружки водки, так у меня скулу свело от скуки от этих
трифоновских мужиков, и я, почти уже принятый на гнилую должность коллектора и
шурфокопателя (вьючно-долбежная работа), плюнул на это каторжное приключение.
На площади Борьбы
находится травматологическая больница,
где мне довелось лежать с одной из травм одной из ног: не знаю, кто в этой
больнице больше пил – врачи или больные, но с врачами мы постоянно сталкивались
в пивных у метро «Новослободская» во время мертвого часа.
На этой же
площади находится МИИТ, кузница глушителей прогресса на транспорте.
В конце 80-х
годов, когда дезориентация достигла пределов, пригласили меня козырные тузы
железнодорожной науки на свою тайную вечерю в качестве консультанта. Я –
профессиональный транспортник, к тому же имел за плечами уже 16 лет работы в
науке морского транспорта. Мне всегда были глубоко противны чванство и
засекреченность железнодорожников, а также их почти детское непонимание, куда и
зачем они строят свои железные дороги.
Вооруженный экспедицией и экспертизой БАМа, новейшими работами по менеджменту
Р. Акоффа и других импортных корифеев, собственными идеями и представлениями о
менеджеральности, я присел в сторонке и часа три слушал заклинания, как нам
обустроить железнодорожный транспорт в условиях интенсификации и полного
развала экономики. В конце слово предоставили мне. Я начал с вопросов:
Какая, по
Вашему мнению, самая главная, ключевая
проблема на сегодняшнем железнодорожном транспорте?
- Сцепка
- Почему?
-Потому что этой проблемой занимается наш
академик, он у нас безусловный лидер науки.
-
А какая
вторая проблема?
- Покраска вагонов.
- Почему?
- Потому что этим занимается наш член-корр.
- А третья?
- Надежность стрелочного механизма.
- Почему?
- Потому что это – моя проблема, – сказал ректор
МИИТа.
- Нет, уважаемые коллеги, это все не то и мелочи. Мне
кажется, основная проблема железнодорожного транспорта – это железнодорожная
наука и вы – лично и конкретно.
Эта мысль осталась непонятой, но на последующие
посиделки меня уже не брали, наверно, обиделись.
Мышиная серость Марьиной Рощи, бесцветность и
тусклость местной жизни, которая, как стемнеет, тут же впадает в глухой запой и
грабеж, странным образом оказались питательной средой для формирования здесь
мощного узла культурного развития.
Я и в Париже такое же наблюдал вокруг Бубура,
Центра Помпиду, проросшего на развалинах чрева Парижа. По-видимому,
затрапезность обладает каким-то потенциалом, внутренней готовностью к
преображению. Так Воланд перед балом одет был в какие-то обноски – чтобы
взорваться величием после полуночи.
Сегодня Марьина Роща – это сгусток экстравагантной
культуры: в саду ЦДСА, я помню, проходил европейский театральный карнавал (я
видел его еще раз в Питере, на Каменном острове), в театре Армии ставится величественная
«Орестея» и другие эпохальные шедевры. Здесь же – театр «Сатирикон», театр
«Тень», филармония, кино-концертный комплекс «Гавана». Открылись миру и нашим
глазам и прятавшиеся все эти годы храмы Марьиной рощи, удивительно красивые и
немного игрушечные.
А в глухой тени и непонятности остались
марьинорощинские монстры индустриализации: заводы «Борец», «Станколит», от
одного вида которых впадаешь в душную тоску сталинской эпохи.
В роще
Бараки похожи один на другой
Как лужи весной, как на лицах веснушки,
И трудно сказать: «Я иду домой»
В Марьиной Роще, московской дурнушке.
Здесь нет градиентов, лишь чистая плоскость
Мыслей, линий, мятых сугробов,
Здесь быстро стареет ненужная новость,
Здесь только ночи имеют свой норов.
В пыли тополей заблудилась чья-то
Не то судьба, не то панихида,
Пустое место, конечно, не свято,
Бубновая карта, конечно, не бита.
Исчезла и роща, и граф, и притоны,
Исчезнет и то, что мы видим сегодня,
Настанет: на дальнем забытом кордоне
У рощи торгует девчонками сводня.