Однажды я стал невидимым.
Нет, ко мне не приходил агент по невидимости и ни
с каким чертом я сделок не заключал на сей счет
Просто я, будучи специалистом по
флювио-органической химии, много лет экспериментировал с разными необычными
растворами, покка не получил искомое соединение. Мышонок Моська, живший у меня,
налакавшись из своей поилочки в клетке, стал, наконец, абсолютно невидим. Я
знал теперь о его существовании только по шорохам и потому, что его кормушка и
поилка исправно опорожнялись им, а в привычных углах скапливались его
аккуратные катышки. Судя по всему, Моська не испытывал никаких трудностей со
своей невидимостью.
Все мои попытки вернуть ему хоть какую-нибудь,
пусть даже серую, теневую или контурную видимость, кончались безрезультатно. Я
понял то, что знал заранее из теоретических соображений: состояние невидимости
необратимо. Но, теория теорией, а практический результат оказался впечатляющим.
Через несколько дней за Моськой последовал и я.
Я с детства брезглив ко всему горькому, вонючему
или неприятному, поэтому сделал свой препарат на грейпфрутовой основе и стал
принимать этот вполне благополучный и даже приятный на вкус материал.
Первой исчезла видимость достаточно мертвых
тканей: волос, ногтей, глаз. Повидимому, то же произошло и о скелетом, но в
зеркале это не отражалось. Отражалось же нечто страшное, даже ужасное. Это был
призрак, скорее воскресший, чем живой, явный кадавр, зомби, существо совершенно
нечеловеческое. Я вглядывался в отражение, постигая глубины и возможности
смертных грехов человеческих – так очевидно было многозлобие того, что мы
прячем и укрываем под собственной личиной.
Вскоре плоть стала бледнеть и становиться все
прозрачней. Я видел теперь в зеркале настоящее привидение, каким его обычно
изображают уцелевшие свидетели и жертвы встречи с ним. Благодаря тому, что я
видел в зеркале, существование привидений становилось для меня несомненным.
Последнее, что я мог различить, было тонкой
оболочкой, скорее угадываемой и ртутно неопределенной, чем зримой, контуром
меня. Потом исчезло и это.
Я стал невидимкой.
Конечно, я понимал, какие получил теперь шансы и
риски по сравнению с другими людьми. На меня сваливались великие соблазны и
искушения, гораздо более захватывающие,
чем опасности. Я был готов к этим испытаниям и наслаждениям – и я в полной мере предался им.
Безнаказанность развращает.
Моя неуловимость позволяла мне все, рушила любые
преграды, наивно создаваемыми смешными полицейскими и сыщиками нашего города. Я
проникал на самые секретные их совещания и заранее знал о всех их нелепых
уловках. Главное – моя невидимость – никак не приходила им в голову и потому
они все время шли по ложному пути, строили самые идиотские предположения, им
даже в голову не приходило, что это действия всего одного человека: им всюду
мерещились конспиративные и могущественные группы и кланы, политические
подоплеки. Они погрязли в подозрениях друг друга и поисках предателей,
разглашающих самую витальную информацию.
Я ликовал и наслаждался.
Не владея ничем, я владел огромным городом. Мне
были доступны самые изысканные женщины и самые лакомые тайны, самые дорогие
излишества и самые тонкие подробности. Главное же – я владел умами этих людей,
я разыгрывал такие комедии и драмы, о которых не смел мечтать и Шекспир. Я
расстраивал свадьбы и глумился над горем по мертвым, я мог обеспечить победу на выборах любой мрази и потом потешаться
над нелепыми потугами на месте, до того недоступном этой мрази. Сколько
глупостей человеческих свершалось, единственно, чтоб потешить меня!
Я, для разнообразия, стал ездить и летать в другие
города и страны. О, это было так восхитительно! Все эти контрольные пункты,
таможни, границы, бдительность и подозрительность! Более всего меня потешали
собаки-ищейки. На их недоуменных мордах читалась такая горестная тоска: запах!
есть только запах, а хватать некого! Они выли, юлили, скалились, но служба не
позволяла им лязгать челюстями по пустому месту, и они в отчаянии за издевательство
над их профессионализмом, сникали хвостами и ушами.
Я мотался
по свету, без языка и опыта, но не испытывая по этому поводу никаких неудобств.
Единственной моей заботой было: не обнаруживать свое присутствие явью голоса
или действия. Да, я стал предельно осторожен и осмотрителен – но сколько и чего
я теперь мог! Деньги мне были не нужны – зачем? Но с каким удовольствием я
уничтожал чье-то, большое или маленькое состояние. Разве это не восхитительно:
видеть удас чужого горя и несчастья и знать, доподлинно знать, что это именно
ты разорил его и довел до крайней нищеты и унижения. Вот она – полная власть, а
вовсе не сидение в дурацком Овальном зале в окружении нанятых даже не тобой
охранников. Сколько цезарей низверг я, безродный и никому неизвестный Брут!
Но случилось, чего я менее всего ожидал.
Это случилось где-то в Европе, кажется, в Берлине:
у меня давно смешались все эти топографические подробности моей жизни.
Я, как обычно, снял с доски ключ от самого лучшего
незанятого номера, открыл его и вернул ключ на место.
Затем я вошел в номер и захлопнул за собой дверь.
В номере кто-то был.
Натренированная чуткость ясно говорила мне: здесь
кто-то есть!
Чуть-чуть скрипнула примятая постель. Я со
звериной обостренной чуткостью ощутил запах
чужого тела. Я весь напрягся: кто-то дышал, несомненно дышал!
Все во мне наэлектризовалось и напряглось до
предела, все мои чувства: я стал слышать биение двух сердец, своего и чужого.
Но звуки эти были столь слабы, что я не мог
определить, откуда они шли и на каком расстоянии от меня находится их источник.
Передо мной, вместе со мной был другой невидимка.
И он, как и я, обнаружил это и затаился.
Во мне поднялась неимоверная волна ненависти,
ярости, бешенства. Я должен уничтожить его! Во что бы то ни стало! Потому
что... Потому что... потому что иначе он уничтожит меня. И теперь все зависит
от того, кто сорвется и не выдержит, кто совершит ошибку и обнаружит себя,
потому что достаточно лишь на мгновение обнаружить себя – и твой противник уже
начнет ориентироваться, а, следовательно, начнет читать твое присутствие,
вычислять твои действия и непременно уничтожит тебя.
Я стоял, боясь пошевелиться, чтоб нечаянно не
столкнуться с ним. И это напряженнейшее, до дрожи, бездействие привело меня к
мысли, что он также напряженно замер и затих в ожидании моих действий и ошибок.
Между нами возникло зеркало: теперь я точно знал,
о чем думает он, потому что об этом же думаю и я. И я также знал, что и он
догадался об этом зеркальном эффекте между нами и теперь видит, но не меня, а
мои мысли, потому что это его мысли.
Мы знали теперь оба: любое наше действие есть
самоубийство.
Это должно было чем-то кончиться, потому что
должно было чем-то кончиться. Скорей всего, если мы не дотянем до внешнего
вмешательства, например, вселения постояльца, мы оба погибнем.
Прошла тягостная бесконечность. Усталость
навалилась на меня и я, вопреки логики и безопасности, спросил:
- Зябнешь?
- А то! – сразу ответил он.
- И я. Ничего ж надеть нельзя.
- Черт дернул стать невидимкой! А как ты узнал,
что я говорю по-русски?
- А где еще готовят специалистов по
флювио-органике до уровня идей невидимости, кроме нашего химфака?
Постепенно мы оттаяли и разговорились. Теперь мы
уже почти видели друг друга, но это было совсем неопасно. Потому что разговор
наш пошел о том, о чем мы не смели говорить наедине с собой.
Мы говорили о свершенном нами зле.
Я никогда не задумывался об этом, а теперь
прорвало. И, слушая его жуткие признания и отвечая такими же, я все более
погружался в неизвестные мне доселе почины сладкого и счастливого раскаяния. Я
плакал и не стеснялся своих рыданий – он также рыдал. Это переворачивало душу –
и облегчало ее, хотя вины наши все росли и росли.
И когда раскаяние достигло пронзительного
просветления, мы кинулись навстречу друг другу, плача и смеясь одновременно,
мешая слова и руки, захлебываясь освобождением от содеянного.
Мы вышли из номера, понимая ясно и твердо, что нет
нам ни прощения, ни наказания. Но мы вышли, навсегда невидимые, незримые и
вычеркнутые нами же самими из списка людей – творить Добро.