В одиночку

 

А молясь, не говорите лишнего

(Мтф. 6.7)

 

Я бреду по нашему маринскому песчаному пляжу под пронизывающим, как в Чернобыле, солнцем, под пустыми, ничем незанятыми небесами, с белесым, поседевшим от одиночества горизонтом, такими же опять безработными, как и я. Праздный ветер гуляет по праздному пляжу – здесь сроду никто и никогда не купался, не загорал, не шлепал в картишки, не гладил раскаленную и нежную кожу неистово любимой девушки, не зарывал виноградные косточки в прохладные сыпучие недра. От каких несуществующих островов несутся к нам эти пронзительные писки ветра? Холодный, совсем некупальный океан колотится в истерике своего планетарного одиночества, непогребенные трупики местных змей шевелятся от полчищ муравьев, до ближайшей парковки – пара миль утопающего бреда беготни от пестрого бессмертия в бесцветное и стерильное долголетие.

Мне хорошо, я – безработный. Могу послать всех в непроглядные дали и, между прочим, посылаю. А могу отдать себя тоске одиночества, жуткой как последний сон. Нет, уж лучше тогда сдохнуть от СПИДа, чем с тоски.

А где-то кто-то сейчас вкалывает или по-лимонному выжат на работе или корячится на пути к ней. Пытается завести свой долбанный-передолбанный трактор, растворяется мелким клерком в даунтауне, что многоэтажней русского мата, выходит на панель. На трудовую предпраздничную вахту. Впрочем, мы все на панели. Мы все – молекулы раствора занятости и, только выпав в осадок безработицы, начинаем понимать это.

Зачем люди врываются в родную контору (школу, киндергартен) со шмайсером наперевес и в упор расстреливают эти родные и близкие тела и лица? Зачем они играют в лотереи и жрут бесконечную рекламу? Зачем они соглашались быть врагами народа и с гордо опущенной головой проходили из неизвестности своей жизни в общественную неизвестность?

- От боязни тоски одиночества. Они хотели и хотят доказать себе и остальным, что они существуют, что они есть, черт побери, что они такие же люди, как Платон и сосед справа.

Семидесятилетний старик, нежно и трепетно любя свою благоверную, буквально трясясь над ней и уже не различая себя и ее, тайно ходит по борделям, чтобы доказать проституткам и себе, что он еще мужчина и что у него все еще впереди, хотя это впереди не видно уже ни спереди, ни сзади, ни в профиль. Но тот факт, что он платит и даже что-то ощущает под презервативом, наполняет его сознание надеждой: я еще есть.

И с той же надеждой мы смотрим в телевизор и прочие дырки масс медиа: раз нам что-то рекламируют, значит мы еще немного есть, на нас кто-то расчитывает немного заработать, интересно, как он себе нас представляет и какую очередную гадость пытается всучить нам?

Или вот еще одна система доказательств собственного бытия: перебить и сокрушить все подряд и всех подряд не из ненависти к человечеству, а чтобы во весь экран телевизора – я есть! -- а там и на электрический стул можно. Или в исправительную колонию на пожизненное исправление характера, стиля жизни и почерка.

Тоска одиночества, наверно, проистекает из безверия. Это – атеистическая забава. Человек верующий всегда находится в диалоге со своим Богом – молитвой, мелодией, холстом, словом, этой кратчайшей дорогой к Богу, ведь "в начале было Слово". У него всегда найдется, с Кем обсосать детали и сущность Бытия.

Для меня писать также неотделимо и естественно как думать, спать, есть, дышать. Это не занятие и не работа, да за это и не платят почти ничего, это просто состояние, к сожалению, не постоянное – иногда все-таки приходится делать нечто общественно бесполезное: учить солдат иностранному языку, возить пиццу, выступать перед пожизненно распряженными читателями.

Мне страшна рутина всего остального: я бы хотел один раз, часов за двадцать кряду, побриться, вычистить зубы, заплатить за квартиру, прочитать о погоде – и больше уже никогда, никогда, никогда не делать этого.

Чем мне этот пляж напоминает туннель фонарей московской ноябрьской ночи, анфиладу сырого света, ведущего, в зависимости от напеваемой мелодии, то в преисподнюю, то к порогу высших сфер? -- Простором одиночества, из которого можно кроить и выкраивать любую фантазию. От женщин устают только евнухи, от работы – непрофессионалы, от одиночества – пустые души.

Технология – вот идеальное придуманное нами средство для борьбы с одиночеством, точнее – с попытками одиночного существования. Технология затягивает в круг исполнителей не только производителей товаров и услуг, но и потребителей всего этого. "Макдональдс" – это не только многорукая технология приготовления удивительно невкусной пищи, но еще и бесконечное число жвал, уписывающих эту гадость, обладающих соответствующим вкусом, а, правильнее сказать, безвкусицей, с детства привыкших к запаху паленой целлюлозы биг-мака. Автомобильная технология включает в себя не только конейеры автогигантов, но и людей на колесах, пробки на дорогах, паутину автозаправок и страховых компаний, дорожный патруль, автокатастрофы и газетно-телевизионные репортажи о них. Это все индустриализировано и размерено в четком технологическом ритме, из которого не выскочить и не выбраться. И даже российскому бездорожью и безтранспортью здесь есть место, как у заводского конвейера есть курилки.

Технологизация всегда социальна, наполнена людьми и потому требует организации людей. Технология, не важно какая – капиталистическая или коммунистическая, любая социальная технология (а только социальные технологии и существуют, и даже за самой автоматизированной и роботизированной поточной линией стоят люди, на которой и держится эта линия) – организуется одним и тем же способом: за счет двойного стандарта морали. Это кажется несвязанным и случайным, но это именно так. Только при наличии двойной морали человек может быть встроен и встраивается в технологию. Как только человек или общество теряют вторую мораль, становятся морально одновалентными, они перестают быть технологизируемы, они выпадают и рушат технологии. Мономоральный человек приобретает в себе необходимый для свободы универсум и становится неуправляемым, он становится одиноким и самодостаточным.

С той же наивной уверенностью, с какой парторг произносил магическое "есть такое слово – надо!", американский менеджер любого уровня, ранга, числа извилин и пядей во лбу (на каждую пядь по извилине плюс одна лишняя) говорит о пользе – своей или своей компании, совершенно теряя из виду, что воспринимающий его говорение может иметь свою пользу, отличную и противоположную его. Под свою пользу трактуется любое правило и любой закон, вплоть до выворачивания смысла этого правила и закоа наизнанку. Так парторг в свое время следовал генеральному курсу партии, не замечая, что этот курс меняется на противоположный или идет по кругу.

Двойная мораль (мораль-ваще и конкрет-мораль сиюминутности) смиряет нас с потерей себя – сначала средстве добывания средств существования, а затем и в самом существовании.

Я лежу на песке, распахнув длинную полу несуществующей на мне шинели царского офицера, По сизо-серому ее сукну вьется песок и деловито шастает не то муравей, не то еще какой микроб.

В Америке думать обычно негде и некогда: рулить надо, правило движения соблюдать, а заодно – конституцию и кучу служебных инструкций. Надо все время избегать сексуального и прочих харасментов, беспрерывно не делать ничего политичеки некорректного и не выскакивать из ряда на обочину. А в России – метро. Одна сплошная, на всю страну подземка. Уютно и беспечно, бесхлопотно, как на том свете. Мчишь по зеленой ветке – и думаешь, или сосешь пиво по красной линии – и думаешь, или паришься на верхнем полке по кольцевой – и думаешь. Все время думаешь. А в Америке все время считаешь, то ли деньги до следующей получки, то ли дни до конца света.

И постоянно кружишь над тайной своей загадочной души.

Отчего русские такие антисемиты? Ведь жуткие же антисемиты. Цари у нас, генсеки и президенты – все сплошь антисемиты, мы хотя бы на этом основании должны были быть яростными сионистами. Но это – единственный пункт, по которому народ и партия, любая партия: от царской до коммунистической, едины. А дело все, как мне кажется, в том, что русский народ по природе своей очень бабский, любит пострадать, быть угнетаемым, оскорбляемым, унижаемым и побиваемым, а потому с ревнивой ненавистью относится к народу, за которым по этой части не угнаться просто по историческим причинам. Вот мы и не любим евреев.

По скошенным вершинам дюн летит со змеиным посвистом поземка. Какой там ангел или Бог? -- с высоты всего пары километров я уже не различим среди других песчинок пляжа. Как неразличимы в потоках мыслей и сообщений, заполняющих эфир, интернет и другие пространства массовой информации, эти слова. И до меня доходит истовая и подлинная одинокость себя по этой сути. Я примолкаю, припадаю к шуршащему ветру, чтобы кануть в блаженное забытье покоя.