Ночь прошла
спокойно, хотя до шести утра дверь, отделяющая внутренние покои моей квартиры
от внешних, жалобно так поскрипывала, будто пенсионерка в очереди за чем-то
нужным, но не ей. Наконец, тонкая и нервная душа Зудилова не выдержала, подняла
его натренированное тело, которое и прекратило этот скрып, а я («наконец-то,
догадался, проснулась-таки в нем совесть, хоть под утро!») глубоко и довольно
заснул до самого будильника, поставленного на
шесть тридцать.
О чем-то бормотал
порывистый утренний дождь.
«Может, еще
поспим? Дождина-то какой!» -- взмолилась зудилова душа из неподвижного тела в
семичасовую рань.
- Это здесь
дождь, а в Монтерее солнце, отсюда видно.
Крупногранулированный
кофе уже сварился, штаны обуты, мосты и пломбы начищены – пора ехать.
По мере
нарастания скорости перед хайвэем мы просыпаемся. Слава Богу, дождь такой, что
полиция не видит этих мук и судорог пробуждения.
А в Монтерее и
впрямь никакого дождя.
Первая остановка
– опеношная плантация. Высыпали! Да такие ядреные, как деревья! Их срезать
тяжело и муторно, проще выворачивать сразу целый куст на полтора-два кило. Дома
обрежем! По крокетной лужайке лежат там-сям раздавленные подлым
тракторишком несчастные гроздья бывших
опят. Поймаю этого косаря – убью, собаку! Тоже мне «раззудись плечо, размахнись
рука, выдь на Волгу, чей стон раздается, жаль, только жить в эту пору
прекрасную уж не придется».
Перебирая
застрявшую в мозгах классику и полузабытый, но нерастворимый мат, мы едем
дальше, в дебри, окаймляющие гольфовые поля для очень крутых миллионеров. Даже
когда кругом Сахара, в Пеббл Бич что-то всегда накрапывает или висит
водянистыми клочьями или просто бредет туманом. Сегодня поливает. Не как из
ведра, а как из пол-ведра. На поле стоят несчастные миллиардеры и из последней
злости пуляют свои шарики на ветер, чтоб ветер унес это вдаль. Они с
недоумением смотрят на наши привидения, мы с недоумением смотрим на их: мы-то в
лесу, под деревьями, а они-то в голимом поле, мы – гриб собираем, а они – по
шарам лупят.
А они попадаются:
махонькие детишки белых, настоящие бэби,
поджаристые маслята, огненно рыжие, настоящие бестии – боровики, по
полфунта каждый.
«На тебя
глядя, никогда не подумаешь, что детство у тебя было…»
«У нас у всех
было одно детство. Что у тебя, что у меня. Мы этим детством родны и в каждой
мелочи типа картошки в мундире или цены салаки соленой, нежирной пряного посола
по рупь десять за кило…»
«С нее даже
шкуру сдирать не надо было, как с селедки мелкой среднесоленой по рупь двадцать
за кило…»
«Да а была еще
такая здоровая килька развесная соленая по семьдесят коп за кило. У нас в
детстве собака была, Розка. Большая такая желтая собака. Вообще-то она дворовая
была, но мы ее кормили. Я видеть не мог, как она и другие собаки собачьи же
говны на морозе жрали. Мутило от жалости. Морозы в нашем детстве стояли
настоящие и подолгу: по две недели кряду в школу не ходили. Уши к затылкам
примерзали…
« А сопли – к
носу»
«Это
точно. И снегу было: от паровоза одна
труба и пар виднелись. В половодье опять неделю не ходили в школу, бегали
лягушачью икру смотреть. Красота! Чего мы в этой икре не видели? А вот запах ее
до сих пор в ушах стоит. Я в пионерлагерь поехал, всего на одну смену, приезжаю
– а Розку собашники пристрелили. Ночь дома не ночевал, в бузине в шалаше проплакал,
только утром с голоду домой пришел. Мама, черная вся, слова не сказала, только подбородок у нее мелко-мелко так дрожал.
Лучше б выпорола.
Потом у нас
кот появился, Васька. Два года Васькой бегал, мышей где-то по блату доставал, а
на третий окотился и стал Васеной. Нормальная домашняя кошка. Я опять в
пионерлагерь уехал, опять вернулся: кошкодавы убили Васену.
Я тогда, это
примерно 54-55 годы, уже много чего знал и понимал, и про Сталина, и про
евреев, и про капитализм, и про МВД с КГБ. Не маленький. И про стукачей знал:
отец на фронте с лучшим другом о «Москве-38» Лиона Фейхтвангера в окопе как-то
поговорил, так отца потом еще лет десять таскали и расспрашивали, а друг тот к
нам домой приезжал, пил с отцом водку, плакал и рассказывал, как и что он наговорил
еще. Книжка эта со мной в Америке и с отцовскими комментариями на полях. Ничего
там нет…»
«И с моим
похожее было, на фронте тоже…»
«А вот
живодеров я с тех пор возненавидел и продолжаю ненавидеть. Ведь они за что – и
Розку, и Васену, и, дай им волю, и меня? – Ведь только за то, что не по их
понятиям, не по их правилам. То есть, говорится, что мы больные и заразные, а
ведь никто из них не смотрит на это: нет хозяина – и души его. А потом –
больному-то ох как и без того несладко. Никому больной не нужен и ничего он сам
не может и не хочет уже. Его бы приласкать только – он бы заплакал и вылечился
бы, а они на него петлю – и к таким же доходягам. Вся страна – один сплошной
Каеркан.»
«Чо это
такое?»
«Под
Норильском, туда доходяг свозили. Одностороннее движение. Во время войны в
Норильске было больше миллиона зэков. Смертность – до десяти процентов в месяц. Всех, кто еще шевелится – в Каеркан… Я своей стране все могу
простить, и все простил, и сам грешен и виновен не меньше остальных и
оставшихся. Со всем смирюсь, кроме живодеров и живодерен».
«Ну, ладно,
хватит о политике».
«А о бабах еще
рано – в бане или после нее поговорим».
И мы катим в
баню, еще пустую и не протопленную. И долго лежим на полках, нагревая
пространство своими телами, а затем, наподдав эвкалиптового, ногами к
раскаленным камням, чтоб тепло правильно входило. И оно постепенно так,
вкрадчиво входит, и тело распластывается в сладком изнеможении, и расправляются
жилочки, поджилочки и суставчики и вытягиваются пальцы на ногах и становятся, мнится,
совсем как у Ван Клиберна, почти до колен – хоть сейчас на конкурс имени Петра
Ильича Чайковского в Концертный Зал имени Петра Ильича Чайковского исполнять
Первый концерт для фортепьяны с оркестром имени Петра Ильича Чайковского. Да,
чайку бы сейчас неплохо, с мятой, имени Петра Ильича...
«Созрел, что ли?»
-- и садист Зудилов накидывает на меня простыню и машет раскаленным полотнищем
над моим поверженным трупом, и мнет бока и выламывает из тела последние
руки-ноги, ну, погоди, ужо, скоро и ты у меня попадешься под горячую руку.
А потом – оргазм
холодного душа, от которого в восторге прыгает и играет каждая селезенка и так
радостно и хорошо после вчерашнего, хотя вчера и не было ничего, но все равно
хорошо – как после вчерашнего.
Потом еще пара
заходов – и мыться.
«Спинку потри!»
Кто знает, тот
понимает, что это такое. А эти, в Сан-Франциско, дураки несчастные, в этой позе
любовью занимаются. Да разве ж в этой позе можно любовью заниматься? – В этой
позе спинку трут, дураки вы несчастные, рассанфранцисские.
На летящих лапах,
не касаясь грешной, мы вываливаем из бани, садимся в машину, но через сотню
метров: «Маслята!»: весь склон в маслятах, а меж них махонькие такие, розовые,
как поросятки новорожденные, рыжички, мечта и радость сковородки и рюмки.
Пустоту
оставшихся пакетов как рукой сняло. И машина, надсадно скрипя рессорами,
низвергается с Монтерейских холмов на наши маринские дюны.
Пока супчик
варится, можно и селедовку слегка копченую, в крошеве зеленого лука, и красной
рыбки, с пивком, само собой, с холодной картошечкой, с малохольными. А тут и
супчик поспел. Простой такой, волшебненький. По паре баклажек каждому
досталось. Глядь, -- а жизнь-то удалась. По крайней мере, сегодня. Чего нам,
грешным, еще надобно?
Зудилов
проползает к своему лежбищу.
«А теперь давай
про баб» -- и тут же засыпает. И все, что я ему рассказываю, на самом деле ему
приснилось.
Он сел к компьютеру, залез в Интернет и
набрал длинное письмо:
«Привет,
Маринка!
У меня –
радость: я развожусь. Представляешь, столько лет дурацких страхов, ожиданий,
надежд, угрызений – а теперь все к черту! Теперь я – свободный, черт побери,
человек!
Когда я сказал
ей о своем решении, она так безнадежно и серо: «Устала я от твоих выкидонов.
Разводись.» мне даже немного обидно стало: столько раз говорила, что любит, а
теперь так спокойно. Обманывала!
Если б ты
знала, моя славная мебелина, как я ждал все эти годы: вот ее сшибла машина,
рухнул самолет, упал кирпич на голову. Неважно – она уехала на месяц или пошла
выносить мусор – я желал ей смерти, а она все не умирала и не гибла. Это было
как проклятье и наваждение. Ты знаешь, моя радость: я вовсе не бабник и не
паталогический тип, но я изменял ей направо и налево, при любом удобном и даже
неудобном случае, я снимал самых отвратных баб и – с ликованием изменял ей,
даже не заботясь и не волнуясь о той, что шевелится подо мной.
И вот теперь я
свободен. Да, я «изъездил» ее и она теперь как потрошеный выжатый лимон. У нее,
дуры, и денег-то осталось немного, а уж свои я давно обналичил и припрятал. По
бумагам – я голей голого и нищей нищего. Если удастся, я с нее стрясу и
последнее: теперь она мне никто, а нам с тобой денежки пригодятся.
В тот вечер я
сказал ей все. Вывернул наизнанку все ее уродства и недостатки, все ее пороки и
промашки. Я подробно рассказал ей, с кем и когда спал, за что я ее ненавижу и
как буду ей теперь мстить, даже если она ни в чем и не виновата передо мной. Я
думаю, она теперь надолго заткнется и притихнет.
Кстати, я уже
пустил пулю вокруг нее, что она тайная алкоголичка (надо же было как-то
оправдать распад нашего образцово-счастливого брака), а потому совершеннейшое
бревно в постели и к тому же последняя блядь. Пусть расхлебывает и жрет этой
полной ложкой – не жалко!
Ты все ждала,
когда я скажу тебе «Давай!» и вот, я говорю тебе это. Приезжай. Развод займет
несколько месяцев, нам, наверно, не стоит афишировать до окончания этого дела
наши отношения, да я бы и не хотел связывать себя чем-то обязательным, даже с
тобой. Надо отдохнуть от этих десяти лет каторжных работ. Предлагаю просто
длинные (сколько у нас хватит сил и терпения друг для друга) сексуальные
отношения.
Ну, все, целую, пиши,
Твой Ленька»
Он перечитал
послание. Оно понравилось ему своей лихой и отчаянной откровенностью, свободой,
дыханием, ритмом, пульсом свободы.
Он сделал
копию, а само письмо послал. Открыл следующее письмо, вставил туда копию,
сменил Марину на Алену, поменял мебелину на портупею, послал и это и еще
десятка два таких же, немного подумал, и послал это же письмо Славке. Еще
подумал, перевел письмо на английский, перечитал. Подправил грамматику и послал
Ненси, Пегги и Сюзанне. Нашел припрятанную женой (бывшей женой!) к его дню
рождения бутылку настоящего французского настоящего шампанского и с
наслаждением выпил. За баб!