Не поминай всуе
Не произноси имени Господа, Бога твоего, напрасно
Исход, 20.7
На запах креветок, хорошего пива и водки на чесноке слетелись друзья – поболтать. Не выпить же собрались, а поболтать. А потому, как всегда, и не заметили за разговорами, как нализались. Впрочем, вполне благопристойно, хотя и не без головной боли. И начали очень чинно, в старинных, еще брежневских традициях:
- старик, ты, что, женился?
- с чего ты взял?
- чистота в доме – я такой всю жизнь добиться не могу от своей.
- да нет, это мексиканская гаврила два раза в месяц приходит.
- и дорого?
- 60 в месяц.
- Господи, как все просто и дешево решается! Все – развожусь!
- и я!
- тогда за наших баб, настоящих и будущих бывших!
- ведь не хотел же пить сегодня, Бог свидетель!
- а кто тут хотел? Немного поболтаем – и спать!
Когда женская тема иссякает, мы переходим, как обычно, на собственные болезни. Это происходит по-разному – у кого после пятидесяти, у кого сразу после полуночи.
- однажды мне делали операцию в Первой Градской под общим наркозом. Смотрю – вся бригада собралась: хирург, его ассистент, хирургическая сестра, анестезиолог с маской…
- …паталого-анатом с лопатой
- ты смеешься, а я чуть Богу душу не отдал за две штуки баксами.
- да за такие деньги не то, что операцию на сердце -- можно вставить себе полную челюсть зубов и целую неделю потом будешь улыбаться и есть мясо.
- я лучше подарю эти деньги тебе: купишь, наконец, настоящую машину, совершенно новую, с гарантией на сто тысяч миль – и будешь ехать на ней далеко-далеко, до самого первого полицейского, который лишит тебя пожизненных прав за вождение в непотребно пьяном виде.
О чем мы еще говорили оставшиеся до рассвета четыре часа, я теперь, конечно, не помню, да это и неважно – ну, не договорили, так в следующий раз договорим.
На том мы и расходимся по спальным местам, оставив за собой лишь свечовые тени на стенах, дабы принять с утра пораньше первый субботний пар в еще пустынной и безлюдной парилке. Только туго набитый дурак будет спать беспробудно до субботнего полудня, чтобы тем проспать Царствие небесное.
Еще так свежо, так остро свежо океаном и эвкалиптами и жадно ловишь эти запахи, как собака на тургеневской охоте на наивных и чистых девушек и самому хочется вновь стать свежим и молодым, здоровым и хоть совсем немного курчавым от счастья. И мчим мы дрожащим от рассвета хайвэем, взлетаем на лесистый, в исчезнувших до будущего сезона дождей маслятах, холм, юлим по кривулям тенистого серпантина, паркуемся под соснами в канифольной истоме, расписываемся в каких-то ведомостях, получаем казенные от частых стирок полотенчики – и рассаживаемся, нагие неубогие, по чистым, еще не принявшим вонючий спортивный, найковый и риббоковый, пот полкам просторной сауны.
Обильный, как слезы провинциальной дурочки с филологическим уклоном в психике, пот катится по нашим нестареющим душам и шлепает мелкой летней моросью на решетчатые полы.
- ну, кого первого?
Тело растягивается на полке, руки держат шалашиком края простыни, я делаю над телом широкие энергичные взмахи простыней, обжигающие его горячими приливами, как когда-то обжигали наше романтическое сухопутное воображение алые паруса с нежными асолями на каждом берегу и в каждом порту, под каждой опрокинутою лодкой.
Распаренное и алое, тело еле встает и передвигается из сауны под душ. А уже другое распласталось и натягивает край простыни на уши…
На мягких и легких, почти безгрешных лапах мы вываливаемся на яркий Божий свет, взбираемся на возвышенный лобок с видом на Тихий океан и его американские окрестности, на приветливый солнцепек. И так вкрадчиво идет к этому виду доброе местное пиво, и так лоснятся на блюдечке с каемочкой из горизонта безголово бесшабашные креветки, так ностальгически хрустят малосольные и так уместно среди всего этого бананья увесистое сало.
А потом мы летим с горы под пасхально радостные блики на дороге, возбужденные и пьяные блистательной юностью нашей старости. И дорога сама выбрасывает нас на пляжный берег моей квартиры. Мы возвращаемся к потерянной ночью теме.
- что мы чаще всего говорим? -- Ничего. Что мы чаще всего делаем? -- Ничего. Ничего значимого и значащего. Все более или менее существенное, значительное, заметное лежит за пределами повседневности и обыденности. Мы не оскорбляем значимое своими частыми визитами, никакое значимое, кроме Бога. А ведь Он настоятельно просит нас не делать этого.
- ну, полегче! Что-то серьезное мы все же говорим. Вот, к примеру, вчера. Не помню, о чем, но ведь по сути…
- вот первые шестнадцать слов, самых частотных в американской устной речи: "I’ve", "maybe", "Got", "did", "much", "could", "cannot", "being", "myself", "guess", "even", "too", "any", "little", "alwais", "back" -- и это без междометий и восклицаний! Все какие-то вспомогательные глаголы, ничего не значащие наречия, и среди всего этого мусора такой же мусор – "Бог". Если вы думаете, что это только в английском, что в русском что-нибудь принципиально другое, то глубоко… если не считать "блин", играющий со своими вариациями роль и "О.К.", и "Боже!", и "так", и все остальное прочее, то набор будет примерно таким же глупым и бессмысленным.
- а то с ним, блин, все осмысленней.
- да, Василий Иванович, нескладно получается. Я бы предложил поспать по этому поводу.
Нас как-то разом всех троих сморило, и мы замираем в полдневной истоме перепарившегося, безмятежного счастья ни о чем и без всяких видимых поводов.
Своим дыханием океан шевелит мохнатые зонты кипарисов в моем дворе. Непомерный рыжий кастрат, владелец местного мышиного гарема, жирно разлегся на разогретой крыше соседнего барака. Это последнее, что гаснет на моем мониторе, и я валюсь, уже не чувствуя траектории падения и силы удара головы об подушку.
… Поскольку поэзия живет на низкочастотной лексике, первыми всполошились и и зашевелились поэты, жалкое и невзрачное племя высоких мансард и низких доходов. Они потеряли и не могли найти нужные им и только им редкие, диковинные и вычеркнутые слова, а без них стихи становились плоскими, как армейская шутка, и грубыми, как она же.
Это шевеление никто бы не заметил и на него никто бы не обратил внимания, кабы не один, почти уже затертый льдами прожитых лет философ.
Если верить его невнятным размышлениям, теряющие употребление слова куда-то исчезают, деваются, западают и пропадают.
Так как философам обсуждать, строго говоря, уже давно нечего, они, как всегда, ухватились за эту никчемную тему. И сразу появились некие никудисты, учившие, что слова возвращаются туда, откуда они пришли, то есть из никуда в никуда.
Покудисты возражали никудистам – слова никуда не исчезают, а, в силу сохранения всего на свете, просто на время прячутся и, если их востребовать, возникают вновь, может быть, с другим значением, но те же самые.
Никудистов и покудистов стали опровергать инобытийцы, быстро ставшие новомодными и утверждавшие, что существует некое инобытие, устроенное так, что все когда-либо созданное и сотворенное, но неиспользуемое, приобретает самостоятельность жизни и бытия, независимое от человека, создателя или иного другого творца, и что слова живут в этом инобытии, но по законам инобытия, и не в той функции и роли, как в нормальном для нас бытии, например, что они пользуются людьми как средствами коммуникации, а вовсе не наоборот, как это принято у нас, в бытии.
Разумеется, тут же появились неоинобытийцы, младоинобытийцы, постинобытийцы и антиинобытийцы – каждые со своими прибамбасами и вывертами изощренного ума.
Все они давно бы перешли к решительным диспутам и взаимному самоистреблению, но слов не стало хватать, их становилось все меньше и меньше, а, стало быть, спорить, доказывать и убеждать становилось все труднее.
Беда заключалась еще и в том, что пропадали лишь редко употребляемые слова, а высокочастотные оставались в неизменном количестве. Простые люди – избиратели, налогоплательщики, спортивные и музыкальные фанатики, подсудимые, осужденные и осуждающие не замечали этих уменьшений и сокращений, зато искренне радовались, что все вокруг становится понятней и понятней, ясней и ясней, проще и проще.
Больше всех радовались, конечно, студенты и школьники, Они стали выходить на улицы и митинги с плакатами и другими наглядными пособиями их мнения, требуя сократить число занятий и снизить экзаменационные требования. "Долой раритеты!" – стало лозунгом дня и знамением времени, потому что политики, потирая свои потные от ванья и демагогии руки, сделали эти слова учащейся поросли и плесени основой политических и социальных реформ.
Когда инженеры подняли тревогу о том, что слова не только исчезают, но и не образуются, а, следовательно, они, инженеры и техники, изобретатели и рационализаторы, не могут придумать ничего нового, потому что не могут это никак назвать, было уже поздно. Прогресс остановился и только по ему одному ведомым законам покатился вспять с оглушающим ускорением.
Со словами же дело обстояло совсем плохо. Когда их осталось всего двадцать тысяч на все про все, языки стали сливаться и смешиваться. Недостаток слов породил чудовищно корявую и неуклюжую грамматику, стремительно терявшую связи с логикой и превращавшуюся в груду управляющих друг другом механизмов и ничему неподчиняющихся исключений.
И всплыли затопленные боги, забытые святыни заговорили свои немые вопросы. Спасая положение, политики предложили строить огромную башню до неба, полили кромешные дожди, а в подспудах и глубинах заговорили о проекте первородного греха и какого-то, непонятно какого и зачем дерева.
С тем я и проснулся и встал и вышел в прихожую гостиную, где вповалку лежали мои гости. И было видно – по ним еще бродил оставивший меня сон.
С утра ползет из океана
волна лилового тумана,
пришелец из Таймыростана
взирает на фига-моргану
И по всегдашнему ненастью
Все люди – братья по несчастью.
Восход кипит, волна ярится
дорога – раненая львица,
куда-то между дюн катиться
велит тому, кому не спится,
кто не боится за ночь спиться.
Рассвет, портьеру разодрав,
встает, качаясь облаками,
предупреждая, как Минздрав,
что все мы смертны, между нами,
что мы – лишь тени на заборе,
в поносе дел и слов запоре,
что мы – отрыжка. Наше горе,
что мы, к несчастью, вор на воре.
И слов – все менее в носильном словаре,
все чаще сушится мочало на дворе,
картинок рябь как в детском букваре
и мы – никто, никак, нигде.