В мандариновой стране

"Наступает декабрь - и всюду начинают продаваться или мещериться мандарины. Жуткая кишлятина Абхазии, как мы теперь понимаем, но тогда... Тогда, в Мандариновой стране нашего детства, они пахли новогодней елкой и счастьем, каникулами, праздником. Новый год - это всеобщий, вселенский день рождения, от которого никто не стареет, но мы все приближаемся к заветному исходу всего человечества, думалось тогда молодой и шальною башкой.

А теперь она уже немолодая и не шальная, а просто шалая, неприклонная ни к чему и ни к кому.

Нынешние мандарины и прочие танжерины с киви слаще, елки стали ровней и пушистей, как калиброванные, из одной обоймы, и пахнут крепчайшей еловой эссенцией, производимой не то в Китае, не то в Мексике, где люди елок не видели и не нюхали, но, вот, встроились во всемирные технологии и сидят на химии, как раньше сидели на своих грядках с мексиканско-китайскими корнеплодами - сосредоточенно и кропотливо. А кругом все "Мерри Кристмас" да "Мерри Кристмас", "Ханука", "Хари Кришна" и другие призывы ЦК КПСС к благотворительности, подаянию и всепрощению.

Я без ума и без здоровья от декабрьских туманов.

Они медленно ползут с холмов Монтерейского полуострова и из Океана, они тащатся и волокутся по земле дымной поземкой, тягучей как романы Чарльза Диккенса. Я люблю туман, когда почти ни черта не видно или все так странно и загадочно искажено им. Наверно,џ я - средневековый человек, застрявший в самом начале кончающегося тысячелетия. Темные времена, темная схоластика, темная, еще не пламенная, готика, темная романтика и тоска, неясные искажения перспективы мира, который еще без Америки, Австралии, полетов в космос и эластичных презервативов по любому поводу, с низенькими небесами и дырками в них на плоском краю Земли.

И глубокое неверие в то, что это тысячелетие когда-нибудь кончится или что оно может кончиться более или менее благополучно.

Декабрьские утренние туманы над МГУ на Ленгорах: пластуешься от метро зябкой рысью, а в блистающим над инверсионным слоем небе - шпиль храма науки, и даже на морозе чувствуется уют наивных карт Средневековья, пыльных динозавров музея Землеведения и мягкого профиля в среднем ряду аудиторного амфитеатра необыкновенной девушки, которая еще не знает, что станет моей обыкновенной женой.

Похожие туманы я видел только в Алма-Ате, погрязшей в мягкую чахотку вязкого тумана - и лишь купола Никольской церкви выше этого пепла.

А в Крыму совсем другие туманы в декабре.

В глухом Амлинском ущелье, в дебрях древнего Козьмодамиановского монастыря - полярный холод и северной красоты ели. Они тают серыми декорациями в блуждающих привидениях, охающих по ночам. Нелепые и жестокие жертвы кровавых времен, беспощадных 20-х, когда именно тихое и святое становилось врагом номер раз, теперь шастают меж колких, совсем нерождественских, горьких и злых елей - и так грозно и заунывно поют по ущелью ветры - да Крым ли это? Ссутулившись и загибаясь, ждешь собственной погибели на корню в пряной гордыне зряшного суицида. А где-то - теплые волны ночного моря, хмельные стаканы и отчаянные женщины, но ты отрешен и отрезан, тебе смрадно от весело и беспечно прожитой жизни и стыд, перечный стыд застиг взгляд в себя, которого не жалко и есть за что погубить в этом стылом дурмане-тумане.

Над Ялтой же, на Красном Камне, среди приземистых искривленных елочек вьются впремешку со снежной шрапнелью туманы ушедших времен и народов - сарматов, скифов, тавров. И с ними, сквозь трубы пещер, проникают на теплое изнеженное побережье неслышимые никем, зряшные нам струи мифов и заклинаний.

Я пристроился на гибких ветках рыжей кривляющейся елочки - пойте, туманы Тавриды, свои мне тайны и недомолвки.

Кому декабрь - день рождения Сталина, а я отца похоронил. Страшное, черное время. Стеллажи с трупами в морге на Погодинской и "Интернационал" над стылой могилой. В завещании он написал: "Будьте верны заветам дела Ленина-Сталина, Коммунистической партии!", а я все это в себе урыл еще в январе своей жизни и теперь, в декабре, совсем к другому тянет мысль. От этой смерти, ставшей вершиной слишком частых похорон, я так горько и горестно запил, что очнулся от пьянства совсем другим декабрем, спустя 12 лет: повесилась молодая сотрудница - и я сказал себе и очумелому миру: хватит пить.

И ведь знали же мы тогда, в конце первого тысячелетия, какая пурга, какая тысячелетняя поземка нам предстоит. И зябко нам было тогда.

Когда Христос, воскреснув, стал выводить толпы и сонмы праведников в Рай, царь Соломон подзадержался, препинаясь с Лукавым. На одном из привалов Христос вознес стеллу: "Даю людям тыщу лет щастья". Соломон, догоняя ушедших, тоже приостановился и, гуманист несчастный, исправил тыщу на две. "Ах, Соломон, Соломон", -- попенял ему Христос, когда тот, наконец, догнал своих. Теперь будет у них две тыщи лет, но вторую они потратят на всякое умничание и науку, на обиды и гордость.

И ведь верно: началось второе тысячелетие с Росцелина, "закрывшего" нам Платона с его "идея прежде вещей", а с Платоном и всю античность, а еще с Оттона 1, придумавшего механические часы и крестовые походы. А потом был Фрэнсис Бэкон, заменивший античную физику, "неухватываемую человеческим мышлением и деятельностью" (Аристотель), так похожую на непознаваемого Бога, средневековой natura naturalesa, мастерской человека.

Правильно было сказано в древнем апокрифе: со второго тысячелетия начнутся науки, а с ними - гордыня, заносчивость и эгоизм человека, теряющего стыд и застенчивость. И чем больше мы познаем, тем больше этой заносчивости всезнаек, тем больше войн, тем они опустошительней и бессмысленней.

В 17 веке Галилей со своим "идеальным объектом" убедил людей во всесилии науки - и тут-то все и началось в самом безобразном виде.

Какая темень в декабре! Боже мой, Боже мой! Не покидай меня! Как же я устал за это тысячелетие. Подобно Золушке, я валюсь глубокой ночью в забытье, под странную музыку одного московского лекаря, с мыслью, что бал еще, кажется, будет, ну, конечно, непременно, будет, как только я умру.

И весь декабрь проходит в возрастающем напряжении: а, может, Он опять прийдет и, наконец, поведет нас за Собою, всех нас рассудит по делам и грехам нашим, покарает обидевших и утрет невинную слезу.

В конце декабря я беру в автоматической кассе билетик до станции Вифлеем, сажусь с подарочным пакетиком мандаринов в промерзлую и пустую электричку и еду в какой-нибудь одинокий загород - искать эту самую звезду: а вдруг она укажет путь к яслям Младенца?